Еще больше поразил и обрадовал нас отклик Юрия Норштейна. Однажды он пришел ко мне и сказал: "Я не умею писать такие обращения, но я очень хотел бы присоединить свои усилия к вашим. Позвольте присоединиться к вашему письму". Был еще устный отклик одной женщины - не буду ее называть. Она просила простить, что не включается в эту кампанию и не решается поставить свою подпись под нашим обращением: "Поймите меня, мои произведения много лет не печатались. И вот теперь, может быть, они будут напечатаны. Я боюсь спугнуть эту надежду - мне очень стыдно". Меньше всего Софья Васильевна склонна была осуждать такую, как и любую другую, человеческую слабость она, сама никогда, ничего и никого не боявшаяся. Мне хотелось бы надеяться, что я (как и многие другие) переняла у нее эту толерантность по отношению к другому человеку, готовность принять и понять другого таким, каков он есть. Нет, не всякое свойство она хотела понять и принять. Разумеется, не подлость, но также и не фанатизм, не жестокость. Софья Васильевна была настоящим русским интеллигентом: вот, оказывается, сохранились в наше жестокое время (как? каким образом сохранились?) наследники великой русской культуры, впитавшие ее гуманизм, ее сострадательность, ее бескорыстность и широту. Мне Софья Васильевна видится похожей на В.Г.Короленко - всегда готовая прийти на помощь тем, кто в ней нуждается. Не только я испытывала к ней дочерние чувства - как жаль, что я никогда не нашлась, как сказать ей это прямым текстом. Думаю, что ее это порадовало бы: ведь она очень тяготилась своей физической немощью - и еще более тем, что ситуация вынудила ее ограничить свою общественную активность. Это вынужденное формальное ограничение активности происходило вовсе не из чувства самосохранения, а напротив, из высокого сознания долга и ответственности по отношению к семье и к нам, ее друзьям. Ведь она понимала, что ни дочь, ни внуки, ни мы не можем допустить, чтобы ее, восьмидесятилетнюю, тяжело больную женщину судили - и ведь осудили бы! И отправили бы "всего лишь" в ссылку. Случись такое, - на какие крайние поступки решились бы мы все?! Так не себя, а нас оберегала она от грозящей беды. Но ведь то, о чем я сказала "общественная активность", было ограничено по видимости, формально: по существу до конца жизни Софья Васильевна оставалась нашим консультантом. Софья Васильевна, думаю, порадовалась бы теплым, искренним словом, потому, что она сама относилась к нам с материнской любовью и заботой - но, пожалуй, с материнской же требовательностью.
Так я хочу завершить историю нашего обращения о политической амнистии. Когда об этом узнали ее и мои друзья, - сколько помощников нашлось: одни перепечатывали текст обращения (ведь мы отправили не меньше восьмидесяти писем), другие находили нужные нам адреса, отправляли письма. Хочется думать, быть может, кто-то из тех, к кому мы обратились, предпринял собственное действие в этом же направлении, не уведомив об этом нас. А мы и не просили уведомить нас - пусть каждый ответит не нам, а собственной совести. Несмотря на неутешительный жизненный опыт ни она, ни я не потеряли веру в человеческую совесть...
Но вот наступил январь 1987 г. Небольшими группами стали освобождать политзаключенных. Вряд ли это было результатом нашего обращения. Вероятнее, что начало этого процесса ускорила голодовка (с требованием освобождения политзаключенных) и смерть в декабре 1986 г. Анатолия Марченко.
Но как было проведено это новое "мероприятие"!
Даже осознав, видимо, его необходимость и неизбежность, власти не захотели проявить - пусть не справедливость (справедливо бы реабилитировать тех, кто осужден по статьям 70, 100, 142, 227 УК РСФСР), но хотя бы образец милосердия: ведь амнистия - это всего лишь помилование, а не признание вчерашней ошибки или незаконности проводившихся ранее репрессий. Так нет же! У каждого политзаключенного вымогали индивидуальное прошение о помиловании - это было непременным условием освобождения.
"Встань все же напоследок на колени! Тогда, может быть, я тебя - ха! ха! и помилую", - как бы говорила власть своим недавним оппонентам. Некоторые политзаключенные воспринимали такое требование как еще одно унижение и отказывались писать что бы то ни было. Эти оставались в лагерях и тюрьмах.