Не дал ли тогда Младыш обещание самому себе вернуться на этот берег опять, а потом забыл его? Не оно ли взывало к нему? И почему тот день был так прекрасен, так невыразимо приятен сам по себе, что воспоминание о нем стало скрытым источником всего, что с тех пор Младыш делал по доброте? Вспоминая, спустя много лет, о том дне, он покачивал головой, и Маа во время скитаний, подымая глаза от своей ноши, нередко замечала, как по суровым чертам мужа пробегал какой-то слабый, светлый луч, что-то вроде улыбки, скользнувшей по его лицу в тот день на берегу моря. Маа догадывалась, что муж о чем-то тоскует, причем вряд ли о ней, и смиренно поправляла на спине свою поклажу, всегда увенчанную грудным младенцем. Для нее во всем мире не было ничего, перед чем бы она преклонялась более, чем перед священной тоской мужа, и она выражала свое участие немой, беззаветной преданностью и готовностью следовать за ним до самой смерти.
Да, Младыш тосковал по морю. Годы отделяли его от краткого мига, проведенного на берегу; его жизнь стала сплошной зимой, — но тот миг так и остался незабвенным, единственным. Неведомое закралось в его сердце, когда он сидел на белом песке и смотрел на волны, катившиеся в неведомую даль, куда не мог достать его взор. Было что-то чудесное в том мгновении, которое вошло в его кровь и определило участь его самого и его рода.
Он не знал и не мог знать, что тоска по морю была нераздельна со светлым чувством, забрезжившим в его сердце, когда он впервые взглянул в глаза бедной загнанной Маа.
Привычка Маа
А теперь перейдем к будням. Начиналась зима, и Младыш с Маа добровольно пошли ей навстречу, пробираясь на север к краю Ледника; там Младыш обжился и чувствовал себя, как дома; там они и зажили, перенося всякие лишения и превратности судьбы, сначала кочуя с места на место, потом оседло, и с годами образовали семью.
Холод не был новостью для Маа; она выучилась переносить всякое время года. Мало-помалу Младыш стал присматриваться к тем маленьким полезным приемам, которые она пускала в ход для самозащиты. Они были очень просты, появлялись как-то сами собою, и все-таки никто из привыкших к жизни в лесах не додумался бы до них. И Маа не думала, а попросту вводила их в обиход. Одежду, которая была на ней при встрече с Младышем, она тоже изобрела сама, и Младышу полезно было узнать, что двое людей, даже не подозревая о существовании друг друга, могли напасть на одну и ту же мысль. Это и послужило первой причиной того, что он решился нарушить цельность своего «я» и с благодарностью разделил с Маа свое одиночество; они образовали первый маленький союз на земле. В первобытных лесах мужчина и женщина сближались как волки, и ни одна женщина там не становилась матерью без метки на загривке, оставленной зубами мужчины; Младыш с Маа были первой человеческой четой, которая соединялась, глядя в глаза друг другу.
Одежда Маа отличалась от одежды Младыша материалом. Это были не шкуры, а что-то наподобие войлока из шерсти мамонта. Она собирала эту шерсть с терновых кустов и свивала из нее грубые нити, а их переплетала между собой и валяла эту плетенку, очень толстую и теплую. На ногах она носила лапти, а в руках постоянно таскала искусно сплетенную из тростника корзинку, куда совала всякие мелочи и всякие диковины, которые подбирала повсюду, подобно некоторым птицам. Так, она прятала туда разные зерна, зубы зверей и камешки, приглянувшиеся ей своим цветом или округленной формой, перышки, увядшие цветы, болотный пух, всевозможные блестящие предметы и все, что отличалось мягкостью, а кроме того, конечно, и съестное, иногда весьма странного рода. Когда корзинка чересчур переполнялась, Маа устраивала склады для своих сокровищ под камнями и в ямах; она никогда ничего не выбрасывала, но легко забывала, куда и что спрятала.
Младыш так никогда и не узнал толком, каким образом Маа попала на то пустынное нагорье и как умудрялась переносить холод; она была очень молчалива. Не то, чтобы она таилась или не хотела сказать, просто для нее не существовало никакого связного прошлого. Она была сама жизнь, но жизнь лишь в настоящем; прошлое проносилось в ее памяти смутными тенями пережитого, но не существовало само по себе. Она очень выразительно встряхивала своей гривой, когда Младыш спрашивал ее, как она ушла от своего племени, и охотно пыталась рассказать длинную историю, в которую, судя по ее мимике, верила и сама. Но все сводилось к необычайно выразительной игре глаз, а с губ слетало всего несколько слов, а точнее, певучих звуков; она же, наверное, воображала, что исчерпала целый мир. Да и не нужна была Младышу эта история. Она была с ним, такая теплая и близкая, и служила ему, чем могла; этого ему было достаточно.