Иногда Тейлор устраивал у себя вечеринки для узкого круга. У него была страсть к женским нарядам, и я, поднаторевший по этой части еще в период эстетизма, помогал ему в выборе шляпок и платьев, которые он надевал, забавляя честную компанию. Иные из молодых людей, имевшие столь же развитые вкусы в области мод, как и Альфред, давали под его руководством целые представления, комические или драматические, нередко восходившие к Священному писанию. Однажды Тейлор и двое юношей разыграли в мою честь «Саломею» – это было первое и единственное представление огненной драмы на английской земле, и я был растроган их воодушевлением. Чарли Мэйсон, едва оправившийся после ареста на Кливленд-стрит [84]
, в роли Саломеи был пластичен, как сама божественная Сара, а Альфред перевоплотился в величественную, хоть, может быть, и чересчур женственную, Иродиаду. Это был восхитительный вечер; в конце его юноши увенчали меня лилиями – миртового венка в Англии не раздобыть – и носили по комнате на руках. Я произнес маленькую речь, в которой поблагодарил их за столь искреннюю игру.Я могу выступать на сцене, если только автор пьесы – я сам; но однажды Альфред все же уговорил меня участвовать в одном из его представлений. Моя любовь к Королеве общеизвестна, и меня удивляет, почему ей до сих пор не пришло в голову мне написать; впрочем, она, кажется, безраздельно поглощена подготовкой южноафриканской кампании. Альфред не раз говорил мне о моем замечательном сходстве с ней; в чем именно – я, конечно, так и не понял. И вот однажды в новогодний вечер – вероятно, это был девяносто четвертый, до катастрофы оставался год – я облачился в черное и на голову мне была водружена небольшая, но прелестная корона. Полагаю, что лучшего актера на эту роль подобрать было невозможно; тихо и скромно я произнес слова о том, что служу народу, и о дорогом покойном Альберте. Когда я кончил, все встали и запели «Боже, храни Королеву»; растроганный, я пообещал им монаршее благословение в Страстной четверг. Думаю, таким я больше никогда не был.
Понимаете теперь, почему мне так нравилось бывать с этими юношами? В их обществе я не чувствовал своих лет; там на меня не давил груз дурной репутации, который уже тогда становился для меня непосильным. Я с удовольствием читал им отрывки из своих пьес, и юношеский смех или, наоборот, мрачная сосредоточенность в особенно смешных местах приводили меня в восторг. Мы с Альфредом делили между собой роли – хорошо помню, как я был необузданной миссис Эрлин, – и порой я на ходу сочинял новые диалоги, сам удивляясь, как складно получается. Ведь юноши боготворили меня, а мне, как Иисусу, всегда лучше удавались чудеса, разыгрываемые перед верующими.
Мне нравилось, что меня видят с юношами, – некоторые мои приятели считали это неприличным, но, по-моему, самое большое неприличие – стыдиться своих друзей. Я никогда до этого не опускался и охотно гулял в их компании по многолюдным улицам Лондона, посещал с ними места общественных увеселений. Помню, как мы с Чарли Ллойдом ходили в Хрустальный дворец. До этого я приезжал туда, чтобы выступить с публичной лекцией, так что место навевало на меня довольно мрачные воспоминания.
Там пахло свежими булочками и свежей краской, и вопли, доносившиеся из обезьянника, удачно смешивались с криками детей, которые в восхищении смотрели на клоуна с приделанной головой футов в двенадцать шириной – глаза и рот на ней открывались и закрывались посредством особого механизма. Родители тоже не остались равнодушны; мне тогда показалось забавным, что техника таит в себе столько очарования, но, без сомнения, она займет достойное место в музеях и цирках, когда будет изгнана из промышленности. Наш визит пришелся как раз на дни генделевского фестиваля, от посещения которого Чарли вполне резонно уклонился, и мы вместо этого обратились к игрушкам – к сверкающим стеклянным водопадам, ландшафтам из папье-маше и вальсирующим швейцарским крестьянам, все за пенни. Что ни говорите, девятнадцатый век – век необычайный, хотя только в самых тривиальных отношениях.
Чарли Ллойд был существом бессловесным. На все случаи жизни у него была одна фраза: «Отлично, Оскар». Я донимал его вопросами – о биметаллизме, об ирландской проблеме, – а он в ответ только улыбался. Лицо у него было белое и гладкое, чем он был обязан исключительно питанию. Казалось, он живет на одних мясных консервах, бисквитах Палмерса и питательных бульонах. Настоящая живая реклама. Я тщетно пытался затащить его в ресторан, а затаскивать его в постель мне даже и не хотелось. Но он являл собой законченный тип, чем и был мне интересен. У меня был золотой крестик, который в трогательную минуту я подарил Флоренс Болком – это моя первая большая любовь в Дублине. Когда она вышла замуж за актера, я, разумеется, забрал его обратно. Во время посещения Хрустального дворца я отдал его Чарли – меня позабавила столь многозначительная смена хозяина. Не знаю, что он с ним сделал – может быть, съел.