Нэш всю жизнь оплакивал свой нереализованный, а скорее, несуществующий талант. Как и Джордж Пиль, «английский Овидий», как его окрестили критики, когда не разносили его за поверхностность, лень, распущенность и пьянство. Они были очень похожи с Грином, плоды лондонских улиц и сточных канав, плюс, конечно, у каждого по два оксфордских образования. Нэш был прыщав и косоглаз, с козлиным голосом, черепашьими ногами, смугл и толст, как бочонок, но в голове его звучали стихи. Бедняга Пиль умер в сорок лет от французской болезни, которую подхватил в кларкенуелльских борделях. Он умер двадцать лет назад и похоронен там же, в Кларкенуелле. Я помню, как во время своей последней болезни он, жалобно скуля, приполз к Бергли за подачкой: десять шиллингов за ради Христа, десять шиллингов, чтобы притупить timor mortis[121]
бутылью вина у горящего очага. Толстокожий и прижимистый лорд-казначей не удостоил его ответом. Никто не пришел ему на помощь в тяжелую минуту, и Джордж Пиль умер. А Бергли продолжал мариновать свою печень, откупоривая одну бутылку бордо за другой. Воспоминания о Пиле напомнили мне его стихотворение о старом рыцаре, который после осад крепостей обратился к распеванию псалмов, и его шлем превратился в улей для пчелиного роя. Откуда только брались стихи в этом жалком существе из канавы? Наверное, они жили где-то в его душе – прекрасной певчей птице, ненадолго поселившейся в скверном гнезде.А вот в Лодже талант и не ночевал, хотя даже
Не волнуйтесь, господин Лодж, можно жить, даже если вы не принадлежите к Клубу Умников. Я к нему тоже не принадлежал. У меня не было подходящего происхождения, докторантуры или умения подчинять других своей воле. Где же мне было тягаться со всеми этими эксцентриками, живущими у входа или даже в самой раскаленной докрасна Божьей кузнице? Чокнутый Джек Донн, богоборец Марло, бретер Джонсон и остальные обветшалые гении с ветром в головах, витающих в кембриджских облаках, даже навоз Оксфорда был для них священен. У них было прекрасное литературное образование, но они влачили жалкое существование. Я был не из их стихии, жил тихо, под любым предлогом избегал их шумной компании, тщательно пережевывал свою еду, вел себя благоразумно и осмотрительно и не хотел угробить себя, как это делали они, как не захотел умирать вместе с воинствующими религиозными мучениками. Я мог бы присоединиться к Кампиону, я мог бы последовать за Умниками. Но мне нужно было нанести судьбе ответный удар, отвоевать у нее то, что потерял отец. И поэтому я ориентировался на нетребовательную чернь с ее переменчивыми, но непреходящими нуждами. Она платила мне свои деньги, я принимал ее похвалы, я был человеком ее времени и не боялся данайцев, дары приносящих. Я им верил.
Университетские Умы ненавидели таких, как я. Эти снобы были сплетниками и болтунами, волками в академических овечьих шкурах, которые они носили с гордостью, но их оксфордское и кембриджское образование не принесло им счастья. Нэш обозвал меня дерьмом и невежественным лизоблюдом, ублажающим немытую толпу с Финсберийских лугов за их презренные гроши. Они называли меня навозным олухом, жалким паяцем, слугой-исполнителем, мясником, лавочником, уорикширским простолюдином и так далее. И среди этих человеческих отребьев Роберт Грин был самым желчным. Никто не ненавидел меня так, как Грин.
33
Ненависть Грина ко мне существовала сама по себе, она была частью него, следствием его злополучной жизни.
Врожденные неудачники вечно недовольны, когда кто-то другой их в чем-то превосходит, и всегда опасны.
А Грин считал любого лондонского писаря с пером в руках лучше себя. И он избрал меня своей последней жертвой, чтобы предъявить надуманные обвинения и излить гнев. Надуманные, потому что он говорил всем подряд, что он, магистр искусств Роберт Грин, был соавтором «Генриха VI» и что я откупился от него какими-то жалкими грошами, и теперь он почти ничего не имеет с колоссальных сборов, которые получаю я. Им воспользовались и выбросили, как хлам. «Чего еще ожидать от деревенского пройдохи и сына ростовщика?» – говорил он, и ему удалось убедить в этом даже себя.