Пушкин и, видимо, большинство образованных людей в первой четверти XIX века знали, что такое Барков, имели представление о его непристойных сочинениях. Отметим, что понятия о пристойности в XVIII веке, когда жил и писал Барков, могли быть иными, чем у нас сегодняшних и особенно у нас вчерашних, взращенных в строгую коммунистическую эпоху, когда нецензурное слово на заборе оскорбляло взгляд, а появление его в печати было недопустимо. На протяжении XIX века Барков оставался культовой фигурой на задних дворах литературы, обрастая всякого рода домыслами; количество его творений даже приумножилось теми сквернословами, которые, все-таки стесняясь, подписывали свои эротические стишки его именем; в то же время другие любители «потаенного» приписывали Баркову любое похабное произведение, не имеющее авторства. В начале XX века Барков, похоже, вспоминался «читающей» публикой, прежде всего или только, как автор «Луки Мудищева» — непристойной поэмы, к которой он не имел никакого отношения: пресловутый «Лука» появился на свет где-то через сто лет после смерти Баркова. При коммунистическом правлении, то есть большую часть XX века, Барков пребывал в глухом забвении: советское общество, наложив на себя строгие моральные вериги, не просто порицало, а сурово осуждало сквернословие и даже могло привлечь к уголовной ответственности — за распространение порнографии и нецензурную брань. В 90-х годах недавно закончившегося века Баркова напечатали — черным по белому, сразу полностью и впервые без всякой цензуры, без купюр, без точек или прочерков на месте известных слов, напечатали не для узкого круга литературоведов, а для всех, для так называемого массового читателя. Поначалу издатели, по старой памяти озираясь, считали нужным как-то объяснить свою смелость: мол, это все-таки не порнография, а литература, и сам Ломоносов водил с Барковым дружбу, и сам Карамзин отметил его дарование, и сам Пушкин поминал его не без похвалы; поначалу око советского человека искренне оскорбилось, узрев в печати совершенно непечатные вещи, при этом в скандальном изобилии. Но потом и издатели перестали извиняться, и читательское око перестало оскорбляться… Человек есть существо ко всему привыкающее, — как-то так сказано у Достоевского. И это, по мнению Федора Михайловича, самое верное ему определение — человеку. Можно бы с привлечением психологии и прочих наук исследовать перестройку человеческих понятий о нравственном и безнравственном, но выйдет долгий и скучный разговор, который закончится спорными выводами, поэтому с тем же успехом объясним этот переход от нетерпимости к терпимости ненаучно, но коротко в подражание библейским сказителям: Время оскорбляться, и время благодушествовать.
Почему именно Барков прогремел и прославился со своими «срамными» стихами, почему его ставят первым номером среди классиков непристойной литературы? Собственно, он один классик и есть. Никто до Баркова, и мало кто после Баркова изливал на бумагу непристойности в таком количестве, с таким неуемным задором, совершенным бесстыдством и, надо признать, своеобразным талантом, который мы встречаем иногда в рассказчиках пикантных анекдотов. И в большинстве случаев Барков соблюдал те правила, которые позволяют считать определенное скопление слов и предложений литературным произведением, пусть и «оскорбляющим благоприличие». У Баркова «срамные» строки бойко слетали с пера и гладко стелились по бумаге, чего, кстати, нельзя сказать о его «пристойных» творениях. Сравним: в громоздко сложенном «Посвящении», которое предшествует тяжеловесным латинским переводам Баркова и адресовано графу Г. Г. Орлову, поэт-переводчик рассуждает — не очень понятно о чем:
После тугого пережевывания затверженных поэтических штампов Барков, словно школяр, выскочивший из класса на перемену, раскрепощается, расковывается и распоясывается, и у него соскакивают с языка и отскакивают от зубов откровенные, однозначно понимаемые рифмы: