Потом начались пытки моральные. При поддержке эсеров и меньшевиков буржуазия, возглавляемая Керенским, начала обливать нас бесконечно гнусным потоком грязной клеветы, обвиняя в предательстве, в государственной измене, сообщничестве с германским штабом, в контрреволюционных действиях.
Но налетел шквал корниловщины, и сразу все разоблачено. Когда большевистские полки остановили под Ригой неприятеля и восстановили фронт, открытый генералами, стало ясно всем, что не большевики содействуют германскому штабу, а буржуазия и наши штабы предают народ для того, чтобы, свалив свое предательство на большевиков, раздавить их и утвердить свое господство над трудящимися.
Довольно! Пора положить предел бесстыдству.
Мы долго ждали.
Довольно! К голодовке!
Если к вечеру понедельника 9 октября мы не будем освобождены, то начнем голодать и не прекратим, пока не выйдем из тюрьмы все».
— Зачем же они это делают? — воскликнула Катя. — Ведь истощат и погубят себя. И Вася упрямый, он скорей умрет, чем сдастся.
Тюремщики берегли дрова для себя, поэтому камеры не отапливались. От каменных стен веяло сыростью и холодом.
Узники тридцать восьмой камеры, арестованные в жаркую летнюю пору, теплой одежды не имели. Чтобы как-нибудь согреться, они лежали на двух матрацах, тесно прижавшись друг к другу, а двумя матрацами укрывались, стараясь поменьше шевелиться.
Шли третьи сутки голодовки. Сосущая, ноющая боль в желудке не давала покоя ни днем ни ночью. А тут еще стала мучить жажда, так как воду голодавшие берегли: разделив ее по кружкам, они пили по два глотка в часы завтрака, обеда, ужина.
Кокорев лежал в полузабытьи между Иустином Тарутиным и Ваней Лютиковым. Ему почему-то казалось, что он плывет по мутной речке Екатерингофке на слегка покачивающейся лодке, а серое небо сеет мелкий осенний дождик, от которого вся одежда напиталась тяжелой сыростью.
«Не попить ли воды? — думал он. — Нет, здесь она грязная, заболеешь. Надо выбраться на Неву, на взморье».
Юноша ждал, что сквозь низко нависшие тучи вот-вот пробьется солнце, покажется синева неба, станет теплей. Он соберет силы, перешагнет через борт, выбежит на берег залива, упадет на горячий песок и начнет сгребать его под себя… Как он соскучился по солнцу, по теплу! Неужели холод заполнит все его тело? Он окоченеет, мысли оборвутся… Что же будет с Катей, с бабушкой? Нет, надо сопротивляться. Но как? «Июльцы» дали слово: «Свобода или смерть». Не брать же его назад? У них хватит характера. Голодовка не прекратится, пока всех не выпустят.
Василий шевельнул плечом и открыл глаза. Невольным толчком он, видимо, прервал мысли Тарутина, потому что тот вдруг заговорил:
— Я вот лежу и думаю: для чего мы под пулями шли, власти Советам требовали, а те, кто заседает в Советах, нас чуть из пушек не расстреляли?
— Это делали не Советы, а подлецы, захватившие власть, — возразил Василий. — Из президиума Петросовета меньшевиков уже выгнали…
— А какая мне радость от этого? Для чего я страдаю, спрашивается? Стоит ли овчинка выделки?
— Стоит. Тысячи людей во все времена боролись за народ и не боялись смерти, верили в будущее…
— А я, живой матрос, Иустин Тарутин, желаю насладиться свободой при жизни!
— Стерпи. Собери все силы… Иначе не добьемся свободы.
Тарутин умолк. Василий опять закрыл глаза. Сосущая — боль внутри не унималась. Казалось, что какая-то жесткая рука сдавливала желудок. Чтобы отвлечься от этой непрестанной боли, Василий начал думать о Кате. Камера, словно лодка, раскачивалась и плыла. Вскоре юноша потерял всякое представление о месте и времени.
Он очнулся от грубого выкрика:
— Эй, Кокорев, Лютиков и Шурыгин! Собирайте свое барахло и — в канцелярию!
— Зачем?
— Выпускают вас троих, следствие прекращено, — сообщил надзиратель.
— А остальных?
— Больше ни о ком не говорено.
— Мы одни не выйдем. Будем голодать, пока всех не выпустят.
— Значит, отказываетесь?
С какой бы радостью Василий остановил бы его и сказал: «Нет, подождите, мы сейчас соберемся». И сердце выстукивало: «За этими стенами свобода, солнце… ты увидишь Катю». Но разве мог он изменить клятве? Видя, как у Лютикова что-то дрогнуло в глазах, что он не выдержит испытания и закричит о своем желании выйти на волю, Василий поспешил отрезать пути отступления.
— Мы не предатели, — сказал он. — Скажите: путиловцы отказываются.
Надзиратель неодобрительно покачал головой и ушел. Оставшиеся молча смотрели на Кокорева: Тарутин с явным восхищением, а Лютиков и Шурыгин недоумевая: «Неужели ты способен еще голодать? Нас же выпускают! Следствие прекращено, мы невиновны!» Но вслух они не решились признаться в своей слабости.
— Ребята, вы, наверное, сердитесь, что я за себя и за вас отказался? Но мы же не можем подводить других. Это же было бы подлостью!
— Кто тебе что говорит? Сказал, и ладно, — пробормотал Шурыгин.
А Лютиков тяжело вздохнул. Они опять улеглись на нары и закрыли глаза. Тарутин, нащупав Васину руку, крепко пожал ее.
— Эх и чудесный же вы, путиловцы, народ!