– Кашу так кашу, – недовольно сказал Юрий Петрович. – Что с вами, Полушкин? Заболели?
Егор молчал.
– Столб-то хоть поставили?
Егор обреченно вздохнул, дернул головой и поднялся.
– Идемте. Все одно уж.
Пошел к просеке, не оглядываясь. Юрий Петрович посмотрел на Нонну Юрьевну, Нонна Юрьевна посмотрела на Юрия Петровича, и оба пошли следом за Егором.
– Вот, – сказал Егор. – Такой, значит, столб.
Тонкая, гибкая женщина, заломив руки, изогнулась, словно поправляя волосы. Белое тело матово светилось в зеленом сумраке леса.
– Вот, – тихо повторил Егор. – Стало быть, так вышло.
Все молчали. И Егор сокрушенно умолк и опустил голову. Он уже знал, что должно было последовать за этим молчанием, уже готов был к ругани, уже жалел, что снова увлекся, и ругал себя последними словами.
– Баба какая-то! – удивленно хмыкнул подошедший Колька.
– Это – чудо, – тихо сказала Нонна Юрьевна. – Ничего ты, Коля, еще не понимаешь.
И обняла его за плечи. А Юрий Петрович достал сигареты и протянул их Егору. Когда закурили оба, спросил:
– Как же ты один дотащил-то ее, Савельич?
– Значит, сила была, – тихо ответил Егор и заплакал.
17
В то утро, когда Егор круги на воде считал да ненароком Нонной Юрьевной любовался, у продовольственного магазина встретились Федор Ипатович с Яковом Прокопычем. Яков Прокопыч по пути на свою водную станцию всегда в магазин заглядывал, аккурат к открытию: не выбросили ли чего любопытного? А Федор Ипатович приходил по сигналам сверху: ему лично завмаг новости сообщал. И сегодня он сюда за селедочкой навострился: забросили в эту точку баночную селедочку. Деликатес. И за этим деликатесом Федор Ипатович первым в очереди угнездился.
– Здорово, Федор Ипатыч, – сказал Яков Прокопыч, заняв очередь девятнадцатым: у завмага да продавщиц не один Федор Ипатович в знакомых ходил.
– Наше почтение, – отозвался Федор Ипатович и газету развернул – показать, что в разговоры вступать не готовится.
В другой бы день Яков Прокопыч, может, и обратил бы внимание на непочтение это, может, и обиделся бы. А тут не обиделся, потому что новость нес обжигающую и спешил ее с души сложить.
– Что о ревизии слыхать? Какие эффективности?
– О какой такой ревизии?
– О лесной, Федор Ипатыч. О заповедной.
– Не знаю я никакой ревизии, – сказал Федор Ипатович, а строчки в газете вдруг забегали, буквы запрыгали, и ни единого слова уже не читалось.
– Тайная, значит, ревизия, – сделал вывод Яков Прокопыч. – А свояк ничего не сообщает?
– Какой такой свояк?
– Ваш. Егор Полушкин.
Совсем у Федора Ипатовича в глазах зарябило: какая ревизия? При чем Егор? И спросить хочется, и солидность терять боязно. Сложил газету, сунул ее в карман, похмурился.
– Известно, значит, всем.
А что известно – и сам бы узнать не прочь. Да как?
– Известно, – согласился Яков Прокопыч. – Неизвестны только выводы.
– Какие выводы? – Федор Ипатович насторожился. – Не будет выводов никаких.
– Видать, не в полном вы курсе, Федор Ипатыч, – сказал въедливый Сазанов. – Будут строгие выводы. На будущее. Для тех выводов учительницу и включили.
Какая комиссия? Какая учительница? Какие выводы? Совсем уж Федор Ипатович намеками истерзался, совсем уж готов был в открытую у Якова Прокопыча все расспросить, да как раз в миг этот магазин открыли. Все туда потекли, вдоль прилавков выстраиваясь, и разговор оборвался.
И уж только потом, когда полностью отоварились, возобновился: Федор Ипатович специально на улице поджидал.
– Яков Прокопыч, чего-то я недопонял. Где, говорите, Полушкин-то обретается?
– В лесу он обретается: комиссию ведет. В ваши заповедные кварталы.
Туча тучей Федор Ипатович домой вернулся. На Марьицу рявкнул, что та чуть стакан в руках удержала. Сел к завтраку – кусок в горло не лез. Ах, Егор Полушкин! Ах, змея подколодная! Недаром, видать, с учителкой любезность разводил: под должность копает. Под самый корешок.
Весь день молчал, думы свои чугунные ворочал. И комиссия не праздничек, и ревизия не подарок. Но это еще так-сяк, это еще стерпеть можно, а вот то, что свой же сродственник, друг-приятель, бедоносец чертов, корень жизни твоей вагой поддел, – это до глухоты обидно. Огнем это жжет, до боли непереносимой. И простить этого Федор Ипатович не мог. Никому бы этого не простил, а Егору – особо.
Два дня сам не свой ходил и ел через раз. На Марьицу рычал, на Вовку хмурился. А потом отошел вроде, даже заулыбался. Только те, кто хорошо Федора знал, улыбку эту, навеки застывшую, по достоинству оценили.
Ну, а Егор Полушкин про эту улыбку и знать ничего не знал, и не догадывался. Да если бы и знал, внимания бы не обратил. Не до чужих улыбок ему было – сам улыбался от уха до уха. И Колька улыбался, не веря собственному счастью: Юрий Петрович ему на всеобщих радостях спиннинг подарил.
– Главное, я не сразу углядел-то! – в сотый раз с неиссякаемым восторгом рассказывал Егор. – Сперва, значит, вроде ударило меня, а потом позабыл, чего ударило-то. Глядел, глядел, значит, и углядел!
– Учиться вам надо, Егор Савельич, – упрямо талдычила Нонна Юрьевна.