– Взяла я науку, и полюбилось, – продолжала Змеда. – Ввадилась за струночки браться не только урочно, страха батюшкина ради. Бывало, выйду за стену, сяду над Ржавцем, зажмурюсь покрепче… и уж нейду в палаты, пока всех песен не перепою́. И вот лето, день жаркий, кружится овод кусачий! Я руками махать, глаза распахнула – а от меня пижмовый веничек злую муху прочь гонит! Обернулась – отрок стоит… сын пастуший… не слыхала, как подошёл. Зарделся весь, пижму выронил – и бежать! А я думать стала…
Эльбиз попыталась вообразить Змеду юной, стройной, едва расцветающей. «Я в сходной поре у Ильгры ножевой бой постигала. Подкрался бы ко мне отрок с цветами? Не то глянул бы и шарахнулся, святые знаки творя?»
– На другой день он уж не прятался, – глядя в невозвратную даль, вспоминала Коршаковна. – От гнуса докучного меня бережёт, а я знай лазоревкой заливаюсь… Мечтаю себе: вот придут войной дикомыты, возденут ратное знамя… тогда-то дружок мой Комуха пред царскими очами небывалый подвиг свершит. И… и боялась дальше мечтать.
Комуха означало «драчун». Если верить преданию, Ойдриг в юности тоже горазд был и кулаки о рожи чесать, и яблоки красть. И царю Хадугу, седьмому этого имени, впервые предстал, когда спас знамя в бою.
– Недолго я думами возносилась, – вздохнула Змеда. – Батюшка с охоты возвращался, услышал песни, наехал. Меня за косу домой, так у стремени и бежала. Плёткой отходил, в тереме запер. Комуху кнутом пороть велел и чуть живого продал куда-то, а семью – на поток. Мы с ним едва словечко сказали…
Эльбиз тихо спросила:
– А гусли?
– А гусли со всего Ржавца велел во двор свезти да пожечь. И мои там сгорели, разбитые.
Эльбиз смотрела на вялые струны, провисшие до резной полочки. Змеда пояснила:
– Как батюшка к родителям отошёл, я вольно вздохнула. Доставили мне вагуду, как из одной плахи долблённую с той, что он растоптал… а где веселье прежнее взять? Сёстрам сгинувшего пастушка́ приданое справила… вот и всё. – Змеда махнула рукой, попробовала улыбнуться. – Тридцать лет минуло. Вздыхать ли о глупости детской?
– А может, ещё жив твой Комуха, – загорелась Эльбиз. – Ну́ как явится! Да во славе небывалой! Поклонится владыке дарами невиданными! Затуманную страну на вено добудет!..
В глазах Змеды мелькнула давно отгоревшая боль.
– И присватается, да не ко мне. Славным да владетельным наследников подавай. Тут с меня какой прок?
Обратно в покои Эльбиз шла задумчивая, суровая.
– Ты вот что знай, – уже в своей спаленке сказала она Нерыжени. – Приглянется молодчик, мне шепнёшь. В кисель расшибусь, а вас друг другу добуду.
Витяжница помогла ей стянуть ненавистную ферезею, пока жемчужные пуговки под лавку не укатились.
– На тебя вся надея, свет мой. Я, пока ты гостила, толковую девочку для позадицы присмотрела.
– Да? Которую?
– Так Вагурку, что в сенных у государыни Змеды. Боярыни Алуши воспитанницу.
Доля четвёртая
Приглашение на пир
Творилось дело неслыханное. Окаянный предупредил Гволкхмэя Кайдена, что рвёт найм, и готовился уходить.
Ленивицу витязи всё-таки дорубили. И ставку перетащили в заветерье. Только ухичивать снежными отёсками, как собирались, не стали. Уже была собрана в дорогу почти вся поклажа. Ещё день-другой, и снимут с растяжек братский шатёр. А там – скорей прочь из обманного Уркараха! Подальше от праведных и вельмож!
Окаянный думал тяжкие думы, ждал ответа из крепости, каялся:
– Грешен я дедам усопшим. Даден зарок почёту не верить, а я подвоха не распознал! Отдадите ли вину, братья?
Круглая сума с родовым щитом мозолила глаз. Две бурые пятерни, два срамных пятна по сторонам белой длани! Вот, стало быть, к чему так болела рука…
Облак, обретатель слов, смиренно отвечал за товарищей:
– Не нам тебя винить, воевода. Лишь за то слегка попеняем, что храбр ты без меры, один к чуварам ходил! Вдруг и они предали бы?
Облак сам был невесел, гусли молчали, убранные в чехол. Душу отдал, песню сложил, а куда с ней теперь? И сетовать, жалеть себя, как любят певцы, никак не лицо. Рядом с превеликим уроном, постигшим честь воеводы, выходила его скорбь даже не полугорем. Так, сущий вздор, мелкая невстреча, срам поминать.
– Невелика убыль стряслась бы! – рычал воевода. – Меня сбили – Смешко ведёт! По уряду дедовскому, отцовскому! А Смешку собьют…
– Так, глядишь, Облаку черёд настанет, – подхватил первый витязь. – Нет уж, Сиге, лучше ты душу в теле крепче держи.
Окаянный огрызнулся:
– А ты другой раз советом крепче радей!
Смешко виновато умолк. «В бороду мне плюнь, если к праведным или слугам их ещё хоть на перестрел подойду!» Это Сиге ему наедине сказал. При людях такого не говорят. Себе не соврёшь! Знал воевода, что позавидовал Сеггару. Устремился славу наискивать, а доискался бесславья. «Слыхали? Окаянный в пиру веселится, а после наймовщика оставляет!» И такое скажут про него, и ещё не такое.
Воевода, смягчаясь, проворчал Облаку:
– Надо было с тобой к чуварам идти. Вагуду заметил у них – те же гусли твои, дыбом поднятые, и короба нет.
Облак только рукой отмахнулся. Кому счастье, кому ненастье! Такое, что со всех сторон обложило!