Так и есть! На резном донце лежали три головы. Самого боярина, его начального сокольника и младшего сына. Голову старика Гволкхмэя ссекли с мёртвого тела. Вогана с Югвейном обезглавили только что, по блюду растекалась тёплая кровь. Судя по глубокой ране на лбу, Югвейн отбивался. Лицо Вогана застыло в детской обиде. По верхней губе пролегла зелёная струйка.
Сеггар не стал ничего говорить, но ко второму блюду подошёл сам. Выволок Орлиный Клюв и поздравствовал, лязгнув в нагрудный панцирь огнивом. Царские и калашники у него за спиной обнажили клинки, трижды ударили по щитам – гулко, скорбно. Сеггар снял кованые рукавицы и шлем. Бережно, обеими руками поднял роскошную полсть.
Смешко был изуродован, но ещё узнаваем.
Рядом на блюде лежало украденное у мёртвого. Воинский пояс, тяжёлый от серебряных блях. Ножны, обломки лука, колчан.
Сеггар опустил покрывало. Витязи приняли блюдо.
– Баб в сторону.
Голос Неуступа звучал как из-под земли, скрежеща задавленной яростью. Чернавок сдуло. Кайденова чадь влипла друг в дружку, беспомощная против вражеской рати. Да что рать! После битвы у перевала от одного Сеггара впору всей сарынью бежать…
– Сказывал я вам, что́ будет, коли ещё на разбое поймаю?
Здесь были помнившие Пропадиху. Кто не помнил сам, тем рассказывали отцы.
Кайденичи стали оседать наземь. Сперва кто-то один, потом обвалом, и вот уже все, подвывая, стукали лбами в неподатливый снег.
Гарко смотрел на великого воеводу. Впитывал повадку и власть.
– Сокольничьи кафтаны долой.
Боярские люди задёргались, спеша, срывая петлицы. Жалованная ловецкая справа кровяными пятнами падала в снег.
– Прочь с глаз.
Вот так. Полураздетыми, в том, что на плечах задержалось. Без оружия. Без припаса. За кряж, за окоёмы бедовников, надёжно оградившие Уркарах… А далеко отбежишь? А как повезёт.
Пустынно безлюдное дикоземье, но не безжизненно. Всюду глаза, всюду чуткие уши, внимательные носы. Каркнет ворон, расскажет лисе, та шепнёт волку и росомахе.
О людях, бредущих через снега. О том, что они шаг от шага слабеют. Ещё полдня или день – и станут просто едой.
Это все понимали.
Сеггар сплюнул сквозь зубы.
– Прочь, не то руки́ не сдержу…
И они бегом потекли прочь, потому что у живых есть какая-никакая надежда, а у мёртвых нет и её.
Разговоры в общинном доме
– Смешко сына растил, – сказал Окаянный. – В Игрень-хуторе.
«А я сына не родил». Эти слова Сиге оставил при себе. Молодой воевода лежал слабый, ненадёжный. То чуть оживал, то вновь дрожал в лихорадке.
– Жаль боярича меньшого… – Голос Окаянного звучал тихо, но внятно. – Смешко лук нёс в подарок ему… по руке, слабенький… привечал…
– Всё от страха, – вздохнул Сеггар. – Хозяйскими головами вздумали каяться. А то вдруг усомнюсь, об кого косарь затуплять.
– На костёр… погребальный… пусть об руку через мостик уйдут…
Сеггар помолчал, подумал, спросил:
– Как советуешь с палатами поступить? Сжечь бы, да труд людской неохота в дым обращать. Был бы хоть мальчонка хозяин…
Единственный глаз Окаянного заслезился на свет, стал закрываться.
– Матушка! – встревожился Облак.
Кузнечиха откинула одеяло, глянула швы. Положила обе ладони Окаянному на грудь, шепотком усмиряя неровное, судорожное биение.
– Вот слово первое: есть камень белый, на том камени столец золотой, на стольце том воссела дева премудрая… а прядёт она перстами белыми да золотую кудель, нитки продевает в серебряные уши игольные…
Сеггар прислушался. Заговор был андархский.
– Вот слово второе: шьются у молодого Сиге жилки и жилочки, с жилками кровь, с кровию раны, часть с частью, кость с костью… и в день, и в ночь, и по утренней заре, и по вечерней заре… Вот слово третье: а другим ранам здесь век не бывать…
Сиге вдруг трепыхнулся, прошептал:
– Отдашь ли за меня доченьку, матерь? Пусть у моего костра невестой стоит… принесёт от доброго мужа, моим назовёт… роду продление…
– Видали мы таких скорых на свадьбу и смерть, – усмехнулась лекарка. – Имечка не разузнал, орешка медового не поднёс, а туда же?
Сеггар ушёл от них на другой конец дома. Туда, где позванивала чуварская вагуда.
– Гибнуть бесславно не захотим… В битве неравной наши плечи мы сплотим…
Гуляй показывал игрецу песню сеггаровичей, но толку с Гуляя! Струны вели голосницу неуверенно, наугад.
– Облак вживую слыхал, – наконец вспомнила Ильгра. – Иди сюда, Облак!
Увидела Неуступа, улыбнулась ему. У него почему-то сердце ёкнуло от этой улыбки. Глядя на воевницу, Сеггар опять почти вспомнил… тут пришёл Облак, послушал, кивнул, негромко напел.
Вот же чудно́! При совершенно той же попевке его призыв к последнему бою очень мало напоминал Незамайкин.
У того пылала ярая гордость: да, падём! – но враг и через нас мёртвых убоится ступить!
А у Облака: да, чести не отдадим, но погибнем, погибнем…
Пока воевода пытался понять, как так получается, певцы согласились о голоснице, стали искать созвучья. Сеггар выждал ещё, поскольку игрецов прерывать не рука даже вождю, и спросил наконец:
– У тебя, сыне, гусельки точь-в-точь как мой парнишка хотел… Кто тут сосуды гудебные уставляет? Я бы взял для него.