И он тоже прекрасно понимал, что сказать ей нечего, но тот факт, что он может ей среди ночи позвонить и она тут же прибежит его спасать, — это само по себе придавало ему бодрости. Но потеря Лаэрта — если заземлиться, как учит Савик, — это было бы ничто в сравнении с потерей Савика. Однажды она все-таки не выдержала:
— Зачем ты себя истязаешь?
— Хочу сделаться стройным, как Лаэрт, — дружелюбно ответил он.
— Не стройным, а тощим. И я тебе клянусь: я просто побежала вынимать его из петли, у нас с ним ничего не было!
— Я знаю, ведь ты и твое тело не имеют между собой ничего общего.
Она не хотела уточнять, чтобы не нарваться на какую-то ужасную правду, но не выдержала.
— А я, по-твоему, это кто? Ты же в душу не веришь?
— Ты это тот младенец, который верил, что мир создан для него.
Это было сказано так сочувственно, что она расспрашивать не решилась. Наверно, это все-таки был сарказм.
Однако Савик теперь ей не верил буквально ни в чем, именно ни в чем, это был понятно по тому, как дружелюбно он ей поддакивал, если даже она рассказывала, почем картошка на рынке. А прикасаться к ней он перестал совершенно. Отнюдь не демонстративно, скорей наоборот, делал вид, будто ему просто не хочется спать, засиживался в кабинете и укладывался в постель очень осторожно, чтобы не разбудить ее, хотя она от напряжения заснуть без него не могла. Чтобы дать ему понять, что вовсе не спит, она о чем-нибудь его спрашивала — типа, который час, — но он всегда отвечал очень коротко и прибавлял «спи, спи» так заботливо, будто и впрямь верил, что она до этого спала.
Но даже когда он засыпал, она долго прислушивалась, а вдруг он только делает вид. А когда просыпалась, его половина постели уже снова была холодной. А если она со страхом стучалась в его кабинет, он с необыкновенной приветливостью уверял, что уже позавтракал. Чем он завтракал, спрашивать она не смела, только трогала рукой электрический чайник — вроде бы теплый…
И дома его почти никогда не было между приемами. Которые он проводил, похоже, совсем по-новому. Однажды она даже решилась его спросить, почему, когда он прощается с пациентами, и у них, и у него теперь бывает растроганный вид, раньше он был суровее (она бы сказала: величественнее, если бы в этом слове не слышалась ирония). «Я в каждом теперь стараюсь пробудить младенца», — все так же дружелюбно ответил Савик. «И… И как же ты это делаешь?» — «Мысленно превращаю его в младенца сам, представляю, как он таращит глазки, оттопыривает губки, тянет ручонки… И тогда начинаю его понимать». — «И что, в глубине души все хорошие?» — «Нет, некоторые сволочи еще хуже взрослых. Потому что еще не знают, кем нужно притворяться. Но зато всех жалко. И тогда во мне пробуждается любовь. Я говорю это совершенно без пафоса, любовь для меня просто рабочий инструмент. Она рождает и нужные слова, и нужные интонации». — «И что же ты им говоришь?» — «Я говорю им: будьте как дети. Верьте, что рано или поздно, вы всех победите, а ваши обидчики будут горько плакать и просить прощения. Что смерти нет, это только взрослые пугают, а все мертвые когда-нибудь обязательно оживут. Хорошие. А плохие не оживут». — «Так что, ты им, что ли, религию теперь проповедуешь? Папочка бы порадовался». — «Религия это что-то внешнее, какой-то неясный Господь неизвестно на каких небесах. А я им говорю, что царство божие внутри вас. В каждом живет младенец, вот ему и верьте. Что показалось, то и правда. По крайней мере, убивать будете не себя, а других». — «Чем же это лучше?» — «А убивать других правоохранительные органы не позволят, это не так опасно. Ведь худший враг человеку он сам, посмотри на своего Лаэрта». — «Он совсем не мой, я же тебе говорю, я бегала его спасать». — «Так я разве против? Это лучше, чем лунатические блуждания».
После этого она единственный раз позвонила Лаэрту. Сказала: радуйся, ты своего добился, окончательно разрушил мою жизнь. И он понял, затихарился. Но она была уверена, что не навсегда. И не ошиблась.
— Подожди, не бросай трубку, я по делу. Я хочу устроить телепередачу про отца Павла. Чтоб о нем узнали ширнармассы. Не исключено, что его еще и кто-то опознает. У моего однокурсника есть своя программа «Разряд». С высоким рейтингом. Ты должна с ним встретиться.
Деваться было некуда. Хоть папочка считал телевизионную известность и суетой из сует, но сегодня другого пути к массам действительно нет.
Стеклянный фасад телестудии был выгнут парусом на Невку (на которую, она так и не научилась разбираться). Кафе на втором этаже было, как теперь выражались, пафосное, все в розовом мраморе; капучино тоже соответствовал — триста рублей чашка. Зато телеведущий был самый настоящий сельский купидон, на любое сообщение наивно распахивал голубые глаза и совершенно по-детски изумлялся, даже губки бантиком приоткрывал. Так что, хоть она и поклялась не разговаривать с Лаэртом, но, когда они вышли на хладеющую Невку, все-таки не удержалась:
— Надо же, журналист, а такой наивный!