Да, конечно. Он уедет, она останется. Другого у нее нет. Они живут в провинции. Здесь, разумеется, люди не могут быть людьми, где уж… Здесь даже стенки, шезлонги, эстампы и столики на колесиках не спасают! Даже подносики. Провинция… Можно подумать, что в столице шезлонги спасают от собственной беспомощности, убогости.
Он обернулся.
Она смотрела на него по-прежнему холодно. «Неужели и он — как Эдик, — промелькнуло у нее. — Взрослый ведь как будто бы человек. Неужели не понимает? И хочет ли он чего-то другого, кроме…»
— Оленька, милая, — сказал вдруг Голосов, мучаясь, тыкаясь, как слепой в поисках верной дороги. — Оленька, но ведь… Не в подносиках, не в стереофонических колонках дело. Не в шезлонгах же! Можно ведь… Можно во Франции не увидеть того, к примеру, что у себя в доме, на своей собственной улице… В людях дело, а не в вещах! Вот мы с тобой здесь сидели перед тем, как туда идти, — у нас ведь все было. Музыка истинная была! А там, в вещах дурацких… Колонки, стенка, иконы напоказ… Там-то как раз и не было музыки, при всех этих стерео… как их там? Зачем же это, а?
Она молчала. «Какой же он нудный, оказывается, — думала она, наслаждаясь почему-то собственной злостью. — Ведь то, что он говорит, и так ясно. Чего он хочет?» Но что-то все-таки изменилось в ней. И чуть не зарыдала вдруг.
Замолчал и он.
— Ну и что, если у вас здесь провинция, — машинально сказал он наконец. — Да и что такое провинция, собственно? Что здесь, не люди живут?
— И все-таки другого у нас нет, — тоже тихо, печально повторила Оля. — У меня нет. Это уж точно.
— Другого чего?
Она не ответила. Он смотрел на нее спокойно. Она сжалась в кресле.
— Я, понимаешь… Как бы… как бы тебе объяснить… — запинаясь отчего-то, начал Голосов. — Ты о йогах, к примеру, слышала что-нибудь? Ну, об индийской философии. У них правила есть, правила жизни. «Внимайте песне жизни», ибо ничто не случайно в этом мире, во всем — гармоническое единство, а следовательно, каждый в конечном счете получает по заслугам. Так ведь? Тут главное что? Понять, в чем суть! Ничто не случайно, понимаешь. И от нас самих очень многое зависит. И еще… Радость жизни должна быть обязательно. А иначе зачем все? Если жизнь правильная, то и в страданиях радость, верно? Как же без них, без страданий? «Страдания даются нам для того, чтобы мы что-нибудь поняли» — вот мудрость. Ведь так? Ведь это здорово, если подумать, что так оно и есть. Когда мы особенно страдаем? Когда не сделали чего-то — того, что могли и должны были сделать! Задним числом понимаем и мучаемся. Вот и нужно нам понять и в следующий раз умнее быть! А если от нас ничего не зависит, то и страдать нечего. Тут ничего не поделаешь. Верно? Истинные страдания — от нас самих!
Он говорил то, во что верил, это были важные для него слова, однако опять чувствовал, что говорит не то.
Оля молчала, он не смотрел на нее.
— Знаешь… — помолчав, начал он опять, пытаясь обязательно нащупать дорогу. — Я вот путешествия люблю. Чувство свободы удивительное. Именно тогда начинаешь понимать, что к чему. Да и работа моя ведь с путешествиями, с поездками связана…
А Оля тоже вся извелась сомнениями. Она слушала его, но не вдавалась в смысл его слов, целиком занятая собой. «Глупость, какая глупость, при чем здесь путешествия, — мысленно возразила она на последнее его заявление. — Все любят путешествия, ну и что? При чем тут…» Однако незаметно для себя самой она размягчалась все больше и больше, и уже опять влекло ее к нему, и уже не хотелось возражать ему, хотя она заранее была не согласна. Впрочем, может быть… В чем-то он, может быть, и прав, хотя…
А Голосов восторженно рассказывал о своих путешествиях, о командировках, увлекся. Он перестал думать о том, что можно говорить и чего нельзя, говорил то, что хотел говорить, и смотрел на нее, удобно, покойно сидящую в кресле, смотрел с удовольствием и опять любовался ее волосами, глазами, губами, каждой складкой, линией ее строгого черного платья, маленькими туфельками, выглядывающими из-под него, стройными тонкими ее лодыжками. Да, что-то изменилось, что-то произошло. Уже опять стало казаться Голосову, что Олю окружает сияние, оно наполняет всю комнату… Он чувствовал себя все свободнее и свободнее и понял вдруг, что опять, как при первой встрече в поезде, происходит нечто очень и очень важное: он стал самим собой.