— Я уеду завтра вечером, — сказал. — Может быть, встретимся завтра? Утром, днем… Как сможешь.
— Ладно, — сказала она. — Постараюсь с мамой договориться. Как получится. Если отпустит.
В ее глазах тоже была печаль и усталость.
10
Проводив ее, он вернулся в номер. В номере было накурено, пепельница полна окурков — ее окурков! — кресло еще стояло так, как она его оставила, пружины еще хранили память о тяжести ее тела. Все, все еще было освящено ею, хранило ее теплоту, однако все теперь несло привкус горечи.
Он ходил по номеру неприкаянно, потом включил радио.
пел чистый молодой женский голос.
Голосов горько рассмеялся даже: ну конечно же «Травиата»! Как будто нарочно. Ну и ну. Бывают же такие совпадения! Сколько раз слышал Голосов эту арию, спокойно и равнодушно воспринимая, но сейчас знакомые слова звучали для него как насмешка. «Жить свободно и век счастливой». Как это?
Голосов лежал на кровати, слушал бессмертную музыку Верди, прекрасные голоса Козловского и Шумской — это была старая запись — и думал о том, как же все-таки привыкли люди пугать друг друга. Даже композиторы, даже писатели.
Вот опера эта. Нарастает, нарастает чувство трагизма, безнадежности, и вот уже поет Лисициан партию Жермона: «Ты забыл край милый свой, бросил ты Прованс родной…» Чудесно, прекрасно льется мелодия. Ах, музыка, совершеннейшее из искусств! Но перед тем как обратиться к сыну с упреком в том, что он «забыл», заботливый отец уже соответственным образом переговорил с Виолеттой, упросив ее наступить на горло собственной песне. Теперь пытается склонить к тому же Альфреда. И музыка, та самая музыка двоих — Виолетты и Альфреда — должна теперь заглохнуть, умереть под напором так называемой «реальной жизни». То есть под напором тупо-расчетливого буржуа-отца, находящегося под властью «высшего света». Не важна радость пути — важна цель, а как же. Цель! Добиться «положения». А в этом непредусмотренная любовь сына и легкомысленной женщины, разумеется, помешает.
И Виолетта, конечно, гибнет, и жестоко страдает Альфред, а торжествует, как всегда, «общество». Непогрешимое в своей тупой сытости, намертво закованное в рамки предвзятостей, озабоченное больше всего тем, чтобы не жить живой смелой жизнью. Прописная мораль торжествует. Косность. Свод правил! Долой жизнь — свод правил важнее!
Да, именно. Свод правил. Скорлупа, охраняющая от жизни.
И Альфред внял. Тем более что обманутая Жермоном Виолетта сама помогла ему в этом. И разрушилось то, что так трудно построить, но что разрушить так просто. И Виолетта в конце концов умерла молодой. Честно умерла. А Альфред хотя и остался жив, но по сути это была теперь лишь видимость жизни. Ибо вместе с Виолеттой он тоже умер. Он конечно же стал полноценным «буржуа», представителем «общества». То есть марионеткой.
Вечное, вечное трепыхание наше между двумя полюсами — свободой с одной стороны и страхом с другой.
Так размышлял Голосов, слушая бессмертную музыку Верди и содрогаясь от жалости к Оле, к себе, ко всем на свете. Что же, что же мешает нормальной, человеческой жизни, где они, свободные люди, свободные не только в труде, а и в радости, в счастье, думал он. Что мешало Оле — ведь ее тянуло к нему, он не мог же ошибиться! И зачем ждала она его инициативы — ведь ждала, это было ясно, ведь не в первый же раз сталкивался он с подобным. Равенство… Какое там равенство! Ведь стоит только стать более нахальным, бесстыдным — и все! А потом и «духовное единение» как будто бы появляется. И объяснять уже ничего не надо, все понимается с полуслова… Как будто э т и отношения не такие же ч е л о в е ч е с к и е, как и все другие. Мистика!
Голосов лежал на диване, думал так, и было ему очень и очень грустно. Ведь, если разобраться, то и сам-то он… Где, в конце концов, его-то, Голосова, свобода? Сам-то он почему не говорил Оле прямо? Почему он не говорил того, что думает об э т о м? Почему бы ему не быть перед ней честным до конца? Перед ней и перед самим собой.