— Почему мы так боимся всего? — начал он серьезно и медленно. — Ведь смерти нет. Не может быть, чтобы она была, смерть, то есть полное исчезновение. Ну неужели же навсегда исчезнет то, что мы думаем, чувствуем, переживаем, — наши мысли и чувства? Не может быть. Бессмыслица! Но если смерть все же есть, если потом — тьма и небытие, то ведь тогда тем более! Тем более жить надо, а не трястись в вечном страхе. Разве не так?
Но Оля молчала. Она тоже не понимала ничего. Она только грустно смотрела перед собой.
Да, не получалось, не получалось ничего у них. И у Голосова вдруг возникло чувство, что ими обоими — как тогда всеми на вечеринке! — играет что-то или кто-то, а они почему-то подчиняются, исполняют почему-то роли, а сами мучаются, но ничего, ничего не могут поделать с собой. И странное равнодушие все больше охватывало его. Как и ее. Он видел. Все разрушилось. Ничего не осталось.
Перед тем как уйти, она опять жаловалась, просила отпустить ее — мама якобы придет с работы в три, а ей, Оле, обязательно к тому времени нужно быть дома, а не то начнется скандал. Не встала и не ушла, а именно жаловалась и просила отпустить, как будто он имел над нею какую-то власть.
Голосов сказал, что уедет все-таки не сегодня, а завтра вечером, это уже окончательно, последний день командировки. Как бы между прочим он добавил, что если она хочет, то может прийти к нему перед отходом поезда или днем.
— Придешь? — спросил он почти равнодушно.
— Приду, — ответила она, мучаясь отчего-то.
Перед тем как им выйти из номера, Голосов зачем-то все-таки обнял ее и наконец-то поцеловал — буднично, как будто машинально даже, — и она тотчас затрепетала, как пойманная птица. Зачем? Зачем?.. Из какого-то непонятного и глупого удальства Голосов даже дотронулся до ее спины под блузкой, и гладкость ее кожи взволновала его, но это было уже совсем, совсем другое чувство, не то, что раньше. Оно действительно было оскорбительным для нее. Голосов подумал вдруг, что еще чуть-чуть — чуть-чуть вполне оправданного и вполне естественного насилия! — и все бы с о с т о я л о с ь, природа вступила бы в свои законные права, и зазвучала бы, наверное, песнь, вечная песнь жизни, и сметены были бы все надуманные преграды. Но та ли это была бы песнь? И страдание в ее глазах, жалость к ней остановили его.
И заметил он все же в досаде и грусти, что она как будто бы уже поддавалась, уже сделала шаг… И не радость, увы, промелькнула в ее глазах, не любовь, не стремленье к освобождению. А — мольба о помиловании.
13
Ночью опять ему снился сон, и, как это часто бывало в его жизни, он, на первый взгляд, не был связан с тем, что приходилось решать наяву, однако на самом деле он был именно о том самом.
…В какой-то неопределенной стране жил Голосов, — может быть, это была Германия того времени, о котором он знал из кинофильмов и книг, а может быть, это было связано с фильмом о неонацизме, который он снял несколько лет назад. Он, Голосов, одновременно был и нацистом, ведомым всеобщей идеей, и простым, чувствующим, не потерявшим осознание самого себя человеком. И многое в этом сне было непонятным и неприятным образом перемешано, но выкристаллизовалась при этом четко одна картина.