Вася сползает с койки, накидывает флиску и выходит наружу. Темно, тихо, прохладно, в кунге горит «ночник» — диодная лента, наклеенная на грязный потолок. Я лежу на койке, примостив ногу, и рассказываю сказку моему трех-с-половиной-летнему сыну. В такие моменты, когда кто-то говорит с домом, принято уходить. Очень личное, очень, и тепло растекается по моему телу — я слышу голос малыша, что-то говорит жена на фоне, и представляю, как они лежат в нашей большой кровати, включив телефон на громкую связь, и слушают голос папы. Папа валяется в кунге на войне, папа дико скучает, папе плохо без своей семьи, и папа будет здесь столько, сколько нужно.
— … и выдернули репку…
— Папа!
— Что, сынок?
— Папа, я хочу спать! — в трубке щелкает, и я слышу уже на фоне последнее «Папа я тибя юблю!».
— И я тебя, малышик.
— Как ты там? — говорит жена. — Чего не звонил?
— Нормально, родная. Замотался. Вы как? — я смотрю на свою перемотанную ногу. Идиот…
— Скучаем. Скоро вас там выводят? — она спрашивает. Она всегда это спрашивает.
— Да вот со дня на день… Я вас люблю.
Отдаленно два прихода. АГС вроде. В дверях появляется Вася, показывает на моторолу, потом на небо. Понятно, сейчас на нас посыпятся мины. Опять.
Очередной прекрасный вечер на Донбассе… И мы ворчим, бурчим, ругаемся, но нам грех жаловаться — мы все еще живы. Я киваю Васе и пытаюсь сесть на койке.
— У тебя все нормально? Голос странный.
— Все хорошо, родная, просто отойти надо, зовут. Давай я тебя уже позже наберу, часов в одиннадцать? Не заснешь?
— Нет, набирай, буду ждать. Целую.
— Целую.
— Быстрее бы уже вывели…
Нас выведут через семьдесят девять дней.
Мы живем, курим, спим, воюем, говорим с домом, грустим, смеемся… Мы существуем между войной и не-войной, мы размешиваем дым Донбасса нашим дыханием, мы — лента.
Узкая тонкая красная линия. Сотни километров. ВОПы и РОПы. Связаны цепочкой из траншей, полевок, антенны радиостанций гнутся-кивают под сильным ветром.
Если просто стать и расставить руки в стороны… Ааа, черт. На севере погранец на Слобожанщине коснется левой рукой полосатого граничного столба. На юге морпех опустит правую ладонь в соленую, все еще холодную воду. Так она вот и существует, работает, засыпает и просыпается, ругается, смеется, ходит к соседям за книжкой и сахаром, так живет эта лента.
Если залезть повыше на террикон и глянуть налево, за много километров, то я вооон там, вдалеке, увижу ленту посадки, в которой стоит пехотная рота прославленного пехотного бата, там Ярик Шаманов держит свои километры. Так же, как и мы. А если сильно сильно направо — там Саша Гонзини, там морпехи, а значит, и справа мы прикрыты.
Но я посмотрю назад. Потому что мы — это только ленточка на земле. Обычная узкая полоска. А вот сзади…
А вот сзади нас стоит армия. Там арта, а арта — это больно, арта — это тяжело, громко и страшно, арта — это ответка, а ответка дорогого стоит.
Там танки, а танки — это лютый трэш, это рев двигателей и сотня бронированных мастодонтов, танки — это контратака, а контратака дорогого стоит.
Там ПВО, а ПВО — это «ветер-на-горе», это «мы держим коридор», это невидимые глаза в небе и яркая вспышка-факел пуска, ПВО — это «небо над нами должно, мля, быть чистым», а чистое небо — дорогого стоит.
Там связь, а связь — это долбаный нерв всего этого железно-порохового ада, связь — это в радейке «наших прижали на дороге, суки, давай, дорогой, насыпай, лево двести!», связь — это инфа, а инфа — она дорогого стоит.
Там авиация, и эта смерть-с-неба — она дорогого стоит.
Там медики, а «щас, дорогой, давай, держись, херня задело, все нормально будет» — это дорогого стоит. Там, там, там…
Там — люди. Потому что армия — из людей. И вот этим людям надо обязательно сказать: «Мужики. Ну… вы в курсе».
Ваша пехота. А пехота — она дорогого стоит.
… А они сидят, и лики их печальны, крылья опущены, пальцы едва касаются струн арф. Они тонки, полуулыбчивы, и цвет их кожи… белый? Нет, какой-то полупрозрачный.
Петр размеренно и величаво шагает по светлому проходу, и все поворачивают головы на высоких шеях, Петр высок, внимателен, строг и бессмертен. Петр идет между ангелов-хранителей, между крылатых и божественных созданий, что присматривают за родом людским, сидя здесь, на бесчисленных ложах из дорогущего мрамора, внимательно вглядываясь в линии судьбы своих подопечных. Мерцающие слабые огоньки таких близких здесь, на небесах, звезд играют на полированном камне, и делают это уже которую тысячу лет.
Они смотрят. Вглядываются огромными прекрасными глазами, поводят плечами… нельзя упустить жизнь того, кому повезло иметь ангела-хранителя. Нужно смотреть.
— Эти — где? — гремит вдруг под высоченными потолками голос Петра, и фрески, кажется, движутся от мощи этого святого тембра. — Вот эти вот, новые — где?!
— Где-где… — роняет развалившийся на ложе рядом ангел. — Как всегда…
— Чер… О Боже! — И Петр с неприличной для апостола скоростью устремляется к далекому огромному выходу.
Близкое солнце бьет в лицо, и кучка людей резко выделяется среди светлого, какого-то пастельного спокойствия.