Надя надолго замолчала, погрузившись в воспоминания. Она сидела за столом и, сама того не замечая, машинально доставала из корзинки сушки, выкладывала из них фигурки и внимательно разглядывала получившееся. Выложив нечто напоминающее собой олимпийские кольца, продолжила:
– Бабка ведь была несчастливой. Ее замуж выдали рано, насильно, за нелюбимого. И дед ее тоже не любил, оттого до самой смерти налево гулял. Представь, бабка хронически беременная, малых детей полна хата, а помощи никакой. Она хотела, чтобы ее детям лучшая участь досталась, поэтому Марину – самую старшую – при первой возможности в Ленинград отправила учиться. Мама, кстати, долго считала, что ее сослали, чтобы от лишнего рта избавиться, а на самом деле бабка ей элементарно лучшей жизни желала. Могла, как старшую, на хозяйство бросить, а в большой город отпустила. А мама хотела, чтобы мы были счастливей, чем она. Маму просто не научили выражать свои чувства, она любила нас так, как умела. Она считала, что главное проявление любви – забота о нас, о насущном. Поэтому она всю жизнь билась за то, чтобы у нас все было: нормальная еда, одежда по сезону, дача, хорошее образование. В те годы, конечно, многие детские кружки бесплатными были, но все равно мы в копеечку ей вставали. Попробуй преподавателю английского за троих детей заплатить! И при этом еще занимается нормально только Вера, а остальные пальцем в носу ковыряют. А три велосипеда купить? Но поверь мне, она любила каждого из нас. Если мне не веришь, то у Любика спроси – в трудную минуту более верного человека, чем наша мама, просто не существовало… – Она помолчала немного и с болью добавила: – Только вот мы ей добром отплатить не сумели.
Я увидела, как заблестели вдруг ее глаза, налившись слезами. Я сделала попытку вскочить со стула, чтобы успокоить, но Надя не дала мне такой возможности. Встала сама и отвернулась, чтобы я не видела, как крупные горошины покатились из глаз, утерла лицо руками.
Я могла верить ей или не верить. Могла считать, что это тщательно срежиссированный, талантливо исполненный спектакль, призванный отвлечь меня от мысли о совершенном убийстве, сыграть на чувствах. Но почему-то я так не считала, я верила в ее искренность, в подлинность этих слез.
– Ты спросила, как мама не заметила, что я не Вера? Да все она прекрасно видела! И понимала, что я влипла в историю, хоть я ей правды так и не сказала. Она знала, что тебя уже не спасешь, а мне помочь еще можно. – Надин голос звучал глухо, заглушаемый слезами. – Она же не догадывалась о том, что случилось на самом деле. Любомир признал свою вину, полностью раскаялся, срок отсидел… Может быть, она просто не хотела верить в то, что Вера умерла? Не знаю…
Она опять замолчала, на этот раз надолго. Стояла, упершись высоким лбом, прорезанным двумя глубокими морщинами, в холодную металлическую дверь холодильника, обхватив себя руками за плечи. Я не знала, что сказать, тоже молчала, боясь разрыдаться. Как и раньше, Надя оказалась на высоте, первой взяла себя в руки:
– Любик, кстати, сразу заметил подмену. Освободился, вернулся домой и прямо с порога меня узнал.
– И что он?
– Что он! Он тоже молчит, только его молчание дорого мне обходится. Приходится откупаться.
– Он требует денег за молчание?
– Требует, да. Но, знаешь, я не в претензии. Я ему жизнь сломала, поэтому помогаю, как могу. Хоть и знаю, что он все пропьет. Лечиться его несколько раз устраивала, да без толку.
– Надь, ты не должна так себя корить, – попыталась утешить я. Совершенно искренне, между прочим. – Он сам свою жизнь сломал. Еще раньше, когда только начал пить. Мы же пытались его тогда образумить, учиться заставить, а он у нас деньги подворовывал. Мы с тобой, две молодые девчонки, работали с утра до вечера, а он с дружками пиво с водкой хлестал. А тогда, перед отъездом на дачу, даже на Киру руку поднял…
Она обернулась ко мне, посмотрела с нескрываемым изумлением:
– Ты что, оправдываешь меня, что ли?
– Не знаю, – пожала я плечами.
Еще совсем недавно я видела в ней главного своего врага, смертельную опасность. Опасность эта, надо признать, до сих пор окончательно не исчезла. Кто мог знать, что у нее на уме? Но острота моего недавнего гнева значительно поуменьшилась, растворилась в воспоминаниях и открытиях.
– За всю жизнь ты никому ничего не рассказала? Это же, наверно, мука – все держать внутри, всегда под контролем?
Она помолчала, пристально взглянула мне в глаза, словно силилась увидеть что-то внутри меня.
– Было один раз, – ответила после долгой паузы. – В монастыре…
– Где?.. В каком монастыре? Зачем? Это же опасно… – не сразу сообразила я.
– Я тогда как раз институт окончила, работать начала. Работу ветеринара ненавидела. А тут мама умерла, Любомир освободился, мы с ним вдвоем остались в одной квартире. Так тошно было, что я пыталась руки на себя наложить. Таблеток снотворных наглоталась. Он не дал, откачал. Я, говорит, тебе, паскуде, сдохнуть не дам, живи и мучайся. Тогда я в Эстонию поехала, в Пюхтицкий монастырь женский. Два года в послушницах ходила, в монахини готовилась…