– Покатим мы, – усмехнулась Наталья, добродушно закругляя разговор и запрягая себя и русых помощников в повозку.
Но Михаил задержал ее вопросом: «Иван-то как?» И не хотел, чтобы двусмысленно получилось, а все равно в подтексте звучало: «Не пьет?»
– Ничего Иван. Слава Богу! – коротко и настороженно отозвалась Наталья, словно побаивалась: не сглазили бы мужа. Однако поговорить о нем все же решилась и после нескольких фраз даже приоткрыла – голосом потише – тайну: – Я той бабе, которая его закодировала, каждый раз, как в церкви бываю, свечку ставлю. Хоть, может, она и веры чужой. Кабы не она, не знамо, как бы мы с четырьмя детями перебивались. Разве стали бы держать Ивана в мастерской пьющим? Кругом сокращения, безработные... Я не знаю, как у вас в городе, а у нас в поселке не житье становится, а мытарство. Люди отруби едят, свеклу с хранилища воруют. Старухи говорят, в войну легче жилось. Пусть голоднее, но легче: народ-то дружней был. А теперь каждый поодиночке бьется... А случись: Иван без работы, – горе! Я каждый вечер сижу и боюсь. Жду его с работы и боюсь. Вдруг начнет? А увижу, что он трезвый идет, петь охота... – Она улыбнулась, открытая и еcтественная в своей бабьей радости. – Теперь, Михаил, у меня одна задача, чтоб Ивана на второй срок к этой гипнотизерше отправить. Поедет ли вот?
Михаил дружески успокоил, что Иван, пожив теперь «без водочного одурмана», согласится и на другой срок «на гипнотизершу».
Уходя от пруда, Михаил несколько раз оборачивался на Наталью, наблюдал, как она со своими младшими, сыном и дочуркой, тащит горку поклажи. А потеряв их из виду, он представил, как Наталья, склонясь на мостках, будет полоскать белье, дергать его туда-сюда, выкручивать, отжимая, встряхивать и браться за следующее, – на большую семью. А потом, наработавшись, она распрямится в полный рост – аж до хруста в пояснице, – оботрет пот с лица, приструнит детишек за баловство и брызганье и, вздохнув, улыбнется, глядя на утекающую из-под ног золотую рябь воды, на которой разлито солнце... Да, может, и неспроста появилась у него, у Михаила, эта странная уверенность, что Наталье в жизни наверняка повезет: есть в ней истинный устой и ясность, и достоинство в ней и простота, как у березы в поле, как у свечи пред иконой Богоматери, как у звезды в прозрачном полуночном небе.
Возвратясь с бесплодной рыбалки, Михаил весь день прослонялся по дому, по двору, по огороду, и ни к чему не мог приложить руки, курил, бездельничал, о чем-то рассеянно думал, а с матерью разговаривал ласковее и теплее обыкновенного, хотел ее потешить, окрасить ее старушечью одинокую вдовью жизнь.
Но давненько это уже было. Нынче вон уже осень. Опять осень! Следующая, очередная.
И все же нет! Нет! Мало забывается человеком: все на нем – след, все – отметина, все – отпечаток!
Осень выдалась яркая, сухая, и на пересадочной станции, куда Михаил только что прибыл с электричкой из города и откуда отбывать ему с теплушкой до родной стороны, его радовало обилие солнечного блеска на стеклах станционного здания, ровная, густая, не оборванная дождем и ветром желтизна придорожных тополей, до цыганской смуглоты загорелое лицо пастушонка, который шумно гнал через переезд маленькое козье стадо.
Теплушка уже стояла на станции, готовая к посадке, с открытыми дверями, но до отправления ей – больше часа. Теплушка совершала челночные рейсы – туда и оттуда – и недавно пришла из Рубежницы; Михаил уже успел кивнуть головой нескольким знакомым; здесь, на этой узловой станции, всегда происходила встреча-разлука едущих в поселок и уезжающих из него.
Чтобы до отправления не томиться в вагонной духоте, Михаил обогнул вокзальчик и по песчаной тропке пошел к близкому березняку: посидеть в тени на траве, прислонясь к белому стволу, переждать время. Тут, на опушке этой березовой рощицы, уже расположилось несколько человек, тоже из ожидающих своих рейсов пассажиров: кто сидел небольшой компанией, кто – поодиночке. Проходя мимо одного из таких, взгляд Михаила будто что-то цапнуло – абсолютно незабвенное, резкое, хотя, в сущности, пустяк-пустяком.