«Это не S[15], которую я любил и, может быть, еще люблю, это — Эфирная, идеальное создание, рожденное скорее моим воображением, нежели существовавшее в жизни. Что мне за дело, если у девушки, за которой я ухаживал целый час, оказался любовник! Неужели ты считаешь меня настолько глупым, чтобы я мог помешать розе любить каждую бабочку, которая ее ласкает (sic)?»
Вот так естественно и обыденно выражается сдерживаемый эротизм Золя. Действительность резко отличалась от того воображаемого мира, в котором обитали красавицы Греза и нимфы Гужона, ласкающие его по ночам, от мира, в котором он из чернил и бумаги создает свою Эфирную и в котором были еще живы воспоминания о «розовой шляпке». Эта самая действительность подхлестывала его воображение. «О если бы, как Родольфо, умереть в любовном экстазе в объятьях девки!»
На самом же деле великолепные грезы уступают место мутному потоку дней, но мечты еще не позволяют Золя окунуться в омут зла, который подстерегает идеалистов при расставании с юностью — на пороге пробуждения личности от она.
Глава пятая
Рыжий парень, который работал вместе с Золя на улице Дуан, зевает, потягивается и, процедив: «Когда же придет, наконец, эта потаскуха весна!», — лениво тащится к печке и набивает ее до отказа дровами. Служащий таможни Эмиль Золя переписывает какие-то непонятные бумаги. Тоска подбирается к нему, хватает за горло, душит его. — Весь мир кажется мрачным и мертвенно бледным, словно сажа и кости. Вдруг раздается пронзительный рев трубы — от неожиданности он подскакивает.
Контора доков Наполеона приютилась у самой казармы. Порой было слышно, как военное чудовище разражалось смачной бранью. Казарма принца Евгения выходит на площадь Шато-д’О, которую теперь никто не называет площадью Республики… За час до конца работы Золя слышит, как в казарме подают сигнал к ужину. Солдат ужинает рано, на то он и солдат.
— Золя, опись в трех экземплярах должна быть готова к вечеру!
Шеф ушел. Рыжий зубоскалит:
— А его опись рогоносца тоже готова?
Шуточки товарища, как и сама работа, которую Золя выполняет механически, не трогают его. Он регистрирует заявки, ведет переписку — и за все это получает шестьдесят франков в месяц. Три луидора. Обильный, но средненький завтрак в Пале-Руаяль стоит сорок су.
Четыре часа. Наконец-то! Он спускается по грязной, липкой, узенькой лестнице и ныряет в сумерки, затянутые дождливой дымкой.
На площади Шато-д’О, у кафе, сверкающих газовыми фонарями, движется вереница карет, омнибусов, фиакров. Вокруг бурлит Париж, и Золя теряется в толпе, где снуют рабочие в блузах, девицы, солдаты… «Если бы у меня не было матери, я бы ушел в солдаты. В армии мне бы платили 1500–2000 франков. Разве я не стою этого?»
«Я сомневаюсь во всем, и в первую очередь в самом себе. Бывают дни, когда я считаю себя дураком. Тогда я спрашиваю себя: чего стоят мои столь гордые мечты? Я не получил нужного образования и даже не умею правильно говорить по-французски; я ничего не знаю…»
Проходя через Тампль, Золя как бы приобщается к тому Парижу, где еще живут воспоминания о былых злодеяниях, о подавленных восстаниях, о средневековых ужасах, к тому Парижу, где в многовековой грязи топчутся падкие на любовь женщины… Он шагает по Парижу: улица Гравийе, улица О-Мэр, улица Шапон, улица Платр, улица Ренара! У него нет денег на омнибус На работу и обратно он вынужден идти пешком. Ну что ж, тем хуже для ботинок! На углу улицы Монморанси холодный сапожник бормочет песенку: