Когда я, вернувшись из Подвысокого, не столько приступил, сколько подступил к работе над материалами, постепенно сложившимися в эту книгу, нашелся «болельщик», уже не давший мне отложить в сторону ни одной страницы и постоянно подогревавший идею написания «Зеленой брамы». Не скрою, некоторые товарищи-литераторы не то чтоб отговаривали, но мягко советовали мне продолжать тихо и спокойно сочинять песни, писать лирические стихи и не лезть, во-первых, в прозу, а во-вторых,— в зону истории, именуемую 1941 годом: под силу ли тебе...
Но мой «болельщик» при каждой встрече интересовался, как продвигаются дела, настаивал, нажимал, проверял — что уже сделано...
Этим контролером стал Константин Симонов, товарищ юности, и в общем-то всей жизни.
Мы на второй день войны выехали на разные фронты, но с одинаковыми предписаниями: «Для выполнения специального задания правительства» (такой текст на бланке остался, видимо, от прежних времен и командировок), а перед тем, как рассказано на первой странице симоновской книги «Разные дни войны», вместе ходили в райком и получили партийные билеты...
При выезде на Южный фронт корреспондент «Красной звезды» Симонов записал в дневнике: «Долматовского видели в последний раз четвертого августа...»
Симонов провел на Южном фронте немало трудных дней, был в осажденной Одессе и вблизи тех мест, где завершалась трагедия 6-й и 12-й армий, но с внешней стороны кольца... Он рассказывал мне в январе 1942 года, когда мы наконец свиделись, что надеялся найти мой след, многих спрашивал, даже хотел пробраться в 6-ю армию, но ее уже не существовало... Ведь помимо задания редактора, он выполнял еще просьбу моей мамы...
В дальнейшем мы не раз встречались на фронте — в Сталинграде, на Курской дуге, на Днепре, при освобождении Польши и наконец в Берлине, не только на пылающих улицах, но и в здании инженерного училища в Карлсхорсте, при подписании капитуляции.
Многое мы видели и пережили вместе, а все же разлука сорок первого года особенно сблизила, навсегда осталась самым памятным для нас периодом нашего товарищества и постоянной темой для воспоминаний.
Симонов говаривал о моей браме и Уманской яме чаще, чем я, потому я не удивился, когда в июне 1979 года получил от него письмо, в котором были такие строки:
«Вроде мы с тобой работаем, я тоже начал кое-что царапать. Насчет Уманской ямы — когда вернусь в Москву, м. б. покажу тебе интересные для тебя материалы. Донесения, цифры вышедших и пр. и пр., от чего волосы дыбом. Все это и персональное тоже. Это у меня собралось в связи с большим архивным материалом, который я хотел использовать для книги «Разные дни войны»...»
Письмо пришло из Гурзуфа, из санатория. Я с нетерпением ждал возвращения товарища в Москву, но вернулся он не домой, а в больницу, из которой ему не суждено было выйти.
Оказалась последней и наша встреча в больнице.
Мы провели вместе день в щемящих душу воспоминаниях, в упрямых спорах с примирительными эпилогами, утешались не очень веселыми шутками, делились планами. Симонов накануне успел прочитать начальные главы моей «Зеленой брамы» и накидал мне ворох замечаний и поправок, как это было принято в нашем литературном общении.
— Как выздоровлю, притащу тебе мои записи, цитаты из архивных фолиантов. Я собрал много всего про Южный фронт, о нем ведь почти ничего не знают. Для тебя не будет открытий, а все же пригодится в хозяйстве.
Расставание наше не было сентиментальным, Симонов умел жестко переходить на деловой тон:
— Если операция пройдет неудачно, тебе трудно будет найти мои записи. Ориентируйся на заголовок «Южный фронт».
При таких оборотах больничного разговора положено ругаться или отшучиваться, но не удалось ни то, ни другое — заглянула недовольная сестра со шприцем, да и время вышло. Я понуро брел по опустелым коридорам, повторяя как заклятие: только бы обошлось.
Но беда нагрянула очень скоро.
Удар был слишком тяжел, чтобы мне явиться к его близким и попросить разрешения покопаться в заметках и записках. Начало свой отсчет другое время, уже без Константина Симонова, и трудно понять, то ли я остался на платформе, а он уехал, то ли уехал я, на платформе остался он...
Подвалило еще горестей, намело сугробы. Время отталкивало меня, и поболее трех лет должно было пронестись, пока я набрался духу и решился войти в безжизненную квадратуру его рабочего кабинета.
Меня оставили одного, я склонился над бескрайней пустыней его стола. Записки сложены в тяжеленные, прямоугольные, как бетонные блоки, картонные папки.
Развязываю тесемки, начинаю путешествие по дороге, пройденной за меня старым и верным товарищем.