К концу жизни д’Эон дает уроки фехтования (владел шпагой он виртуозно), задрав юбки, под которыми надеты были мужские панталоны. Заметим, что в письме шевалье не представлена была версия о намерении после смерти врага своего, графа де Герши (чуть не отравившего д’Эона), вызвать на дуэль его сына, из-за чего матушка графиня де Герши умолила короля оставить шевалье девицею, объявить его шевальерой, с дамой драться на дуэли было нельзя, а в исходе возможного поединка никто не сомневался, д’Эон дуэлянт был отчаянный, всегда побеждавший.
И если в середине письма вдруг возникает образ Санкт-Петербурга, утопающего в снегах зимы, коей нет конца, блуждающего в белых ночах, пронизанных фейерверками празднеств, маячат портреты девочки и девушки да безвестного малютки с саночками за дворцовым окном с обезьянкой, — в конце письма за последним отточием вижу я нищую старуху со шпагой, бредущую в лондонском тумане, распродающую остатки своей библиотеки, умирающую без помощи и сочувствия, предоставляющую докторам бездыханное тело свое, чтобы набежавшая для освидетельствования любопытствующая медицинская комиссия шакалов написала заключение: тело принадлежит состарившемуся мужчине безо всяких признаков гермафродита либо женоподобного существа. Тут и возникает в воображении моем герой рассказа Гайто Газданова «Княжна Мэри», старый бедствующий русский эмигрант, подписывавший статьи свои в парижской газете именем этой самой княжны, над чьей жалкой, лишившейся жизни плотью (морщины, старые кости) плывет, растворяясь в воздухе, образ юной прелестной княжны Мэри. Прощай, девица де Бомон из дворца на берегу Мойки, за которой не прочь были приволокнуться на маскараде Людовик XV и Бомарше.
И — чуть не забыла! — без связи с чем бы то ни было возникали строки в середине абзаца, посвященного путешествию д’Эона в Петербург: “О, Линор королевского рода, птичка в клетке зимнего сада! Если выну из волос твоих заколку, пропитавшуюся запахом вербены, рассыплешься ли ты на соцветья, из которых создана волшбою?”»
После чего рука переписчика, а мы уже поняли, что то была переписчица, наклеила репродукцию известных фарфоровых цветов, легендарного белого букета Петра Иванова, второе столетие остающегося тайной тайн.
Далее следовало: «Люблю помнить. Люблю читать».
И подпись: Анелла Платонова.
Глава двадцать первая
Дома старообрядцев, деревня Лампово, заезжие островитяне и осень в Барселоне
— Труды и дни моего московского друга, недавно уехавшего от нас навсегда, — это отдельная песня, — задумчиво произнес Шарабан, допивая шкалик. — Его последнее эссе именовалось: «Дома старообрядцев и деревня Лампово, или Осень в Барселоне».
— Каков талант к названиям, — заметил Лузин.
— Это что. «Дом как сочетание климатических, эргономических, религиозных, мифологических, национальных и личностных факторов на перекрестьях широт-долгот, севера-юга, запада-востока в столпе зенита-надира» — так назывался его базовый труд. Он сравнивал планировку южных и северных городов, городов с плоским и холмистым рельефом, а также с реками и без оных, городов приморских, горных, равнинных, оазисных, пещерных, подземных. Города были похожи один на другой, все, кроме глинобитных москитно-термитных. Он сравнивал чум, вигвам, юрту, иглу. Его смущали подобия, хотя должны были бы радовать. Встречались исключения из выведенных им правил, например, строения Гауди (потому он все время вспоминал Барселону), — но и тут находились аналогии в виде крепостей, замков и городов, возводимых детьми и некоторыми взрослыми на отмелях всех акваторий из капающего с пальцев мокрого песка.
Им задумана была классификация подземелий и лабиринтов, которой он не осуществил. Я предлагал ему написать эссе «Базис, фазис и оазис», а также маленькую преамбулу о краеугольных камнях с абзацем, являющимся данью традиции замуровывать кого-нибудь в фундамент либо стену либо на крайний случай в подвале с почетом хоронить. А он встречно предложил мне написать на эту тему небольшую поэму с прологом и эпилогом.
— Ты написал? — спросил Лузин.
— О, нет, — отвечал Шарабан. — Для меня это слишком сложно. В юности у меня было только два повода для поэм: любовь и воображаемая, прости, не к ночи будь сказано, встреча с нечистым. Еще он предлагал мне совместный труд в форме диалога о музейных вещах. Вещь сегодняшняя и двухсотлетней давности, потерявшая отчасти свою функцию, разные с ними взаимодействия. У него и название было придумано: «Отпечатки времени». А я под парами шампанского, рома или «Солнцедара» предлагал другое название: «Временность дактилоскопических радостей и печалей». Ну, чушь, само собой. Старинный предмет, говорил я ему, пьяный, конечно, — для нас как письмо, на которое мы не можем ответить.