Волки. Торжествующие волки. Я — их торжество. Неужели они голоднее моей любви?
И тогда я улегся под деревом, на ветке которого висел в петле черный ветер, засыпал себя по самую шею свеженаметенным снегом и дал обет.
И обет этот состоял из трех частей, или из трех обетов. Я говорил так:
— Если ночь чудес защитит меня от волков в этом ельнике, то пусть даже когда-нибудь меня возведут в высшие над высшими, я все равно уйду из родимых мест и прильну губами к горам Иерусалима.
И продолжал:
— Если ночь чудес защитит меня от волков в этом ельнике, то я буду скитаться по городам и весям и искать до тех пор, пока не отыщу подлинный образ той, чье отражение мелькнуло в моем видении. И мы станем едины, неразлучны, как два зрачка.
А третью часть обета, данного мною, или тот особый третий обет я не могу доверить бумаге, чтобы посторонние не прочли его.
И тогда дерево у моего изголовья склонилось надо мною, и я ощутил у ресниц охранительные крылья.
А волки докатились до этих крыльев, и зеленые огоньки их глаз угасли в снегу, как потускневшие облака.
И вот он — рассказ об обете, что я дал тогда в лесу. Из этого обета я создал для тебя камею.
Множество тайн, вовсе неясных и с отсветом милостивого благоволения, воплощено в ней; множество обстоятельств и образов; и та священная музыка, которую дано услышать лишь однажды в жизни. Я вырезал на камее также и третью часть моего обета, которую слышал лишь Всевышний. А теперь я повешу камею у твоего сердца, и она будет покачиваться на тебе, как водяная лилия на поверхности волны. И я, навеки ушедший, буду и в горних далях — свидетелем.
ЯНИНА И ЗВЕРЬ
— Когда ты была жива, Янина, я не писал тебе писем. Сейчас я могу оправдываться тем, что к такой, как ты, надо было писать иначе, чем ко всем моим друзьям, а я не знал, как; или — и этому легче поверить, и оно ближе к истине — у меня не было твоего адреса. Знал, кому писать, но не знал, куда. Свой маленький дворец из докрасна спекшегося кирпича, который стоит в Закрете на краю высокого берега Вилии, ты покинула сразу же вслед за нашей встречей в первые послевоенные дни. Я слышал, что ты в Кракове. Рассказывали — ушла в монастырь, стала монахиней. Правду я не знал. Теперь знаю: нет больше Янины. Теперь и адрес твой известен: там, где все дети человеческие встречаются на своем последнем рандеву.
Меня одолевает страстное и горестное желание именно сейчас рассказать тебе то, что ты и сама знаешь. Я бы мог рассказывать и иначе: лишь одними губами и чтоб никто не услышал, кроме тебя. Я бы мог закинуть в свою память, словно драгоценные камни в речную гладь, лишь раздельные звуки: «Я-ни-на», — и волны от них докатились бы до твоего духа… Но я не могу излечиться от многолетнего своего бумажного запоя. Добрый ангел будет почтальоном и доставит письмо по твоему неземному адресу.
Это было — назовем земную дату — в апреле тысяча девятьсот сорок третьего. Потоки талых вод не могут менять своего течения и несутся с Понарских гор в низину. Так же и людской поток не мог изменить направление и устремился с неукротимостью стихии вниз-вниз, в долину.
Справа от меня в потоке мчалась Церна. Из рюкзака за ее спиной выступали над ее головой дремотные ручонки девочки, которую она родила месяц тому назад. Волосы Церны были черным-черны и с черным отливом, точно вороненый нож в ночи.
Когда нас несло мимо шеренги сосен, совсем рядом с электрической смертью, Церна с отчаянием кинула рюкзак в мягкие объятия сугроба, предусмотрительно оставленного весенним солнцем под ветвями. Я услыхал, как она прошептала, не повернув лица ко мне:
— Бог деда моего, защити мою пташку.
Страшную сцену под проводами электрического Ангела Смерти я изображу, Янина, в другой раз, когда мы встретимся и нашим временем будет вечность. Пока — пару штрихов, не больше: огонь погас прежде, чем собрался кинуться на меня. Дыхание Церны, отделившееся от ее губ, теплое, молочно-свежее, устремилось к хрустальной голубизне. Я вскочил, вобрал это дыхание в себя, и не знаю, чьи крылья выросли на мне и вырвали меня оттуда.
У шеренги сосен, в мягких объятиях сугроба, еще лежал никем не тронутый рюкзак Церны, а в нем — ее девочка, рожденная месяц тому назад. Я надел его, как панцирь, защищающий нас обоих, и мне стало до умиления тепло.
Я бесстрашно шагал по шоссе обратно в город. В снежной жиже — отпечатки следов тысяч людей, и все в направлении, противоположном моим шагам-
Я шагал — куда? А девочка Церны в рюкзаке — к кому?
И тогда, Янина, я вспомнил о тебе и при звуке твоего имени увидел нас обоих за несколько лет до этого дня, как я провожаю тебя домой из Виленского университета. Всю дорогу я молчал от удовольствия. Не хотел прерывать твою импровизацию о «Крымских сонетах» Мицкевича. Ты сравнивала их с музыкой Шопена. Не с «Колыбельной» или «Баркаролой», а именно с короткими прелюдами, каждый из которых — замкнутый в себе мир, более художественный и завершенный, чем его перегруженные композиции…
Ты читала наизусть сонет «Штиль на море»[21]
: