Это было первое осквернение, первое пятно на твоей непорочной коже. Но еще больше оскорбил тебя черный блеск его сапог, такой же, как на полированной крышке фортепиано. «Это сапоги, которые топчут музыку», — мелькнула мысль. А музыка и Церна стали для тебя едины.
Офицер Ганс Оберман не удовлетворился первой победой. Он шагнул к раскрытому фортепиано и мазнул по клавишам, как если бы по ним пробежала мышь.
— Фройлейн Янина Шпинак, — мазнул он в обратном направлении, — я слыхал, что вы одиноки, а одиночество в военное время и тоскливо, и небезопасно. Я готов пребывать при вас и служить вам защитой.
— Не фройлейн, а фрау, и не Янина Шпинак, но Янина Галиньська, — ответила ты. — Вас, видимо, неверно информировали. Я уже мать двухмесячной дочки, да продлятся ее годы, а за вашу готовность защищать меня — благодарю. Есть Господь, и Он охраняет свои создания.
— То, что вы уже мать, для меня новость, — притворно удивился Ганс Оберман. — И муж ваш дома?
— Нет, уже полгода я не имею о нем никаких известий; именно вы, немцы, оторвали его от меня. Слыхала, что он в каком-то лагере.
— А вам известно, фрау Янина, в чем ваш муж провинился?
— Его единственная вина — он был и остался польским патриотом.
— Это вполне возможно. Ведь война. — Ганс Оберман с ледяной многозначительностью кивнул. — Я попытаюсь разыскать его и освободить из лагеря.
Такое жуткое видение, как в ту ночь, еще не разыгрывалось в твоем воображении ни во сне, ни в часы бодрствования.
Ганс Оберман выпрыгнул из фортепиано четвероногим и приблизился к кровати, где прильнула к тебе Церна. На лапах его были белые перчатки. Он был мохнат, как медведь, и на его звериной голове — офицерская фуражка с серебряным черепом. Он протянул к тебе лапу и преподнес букет роз — живых, темно-красных, как закат в бурю:
— Это вам, Янина, в честь рождения вашей дочурки. Я сделал бы это раньше, но лишь сейчас узнал о вашем счастье. Я принес также подарок для девочки. Могу я узнать ее имя?
— Церна.
— Красиво звучит: Цер-на. А имя это, благороднейшая, в память о ком-нибудь из вашей семьи?
— Да, в честь моей бабушки. Я ее очень любила,
— Бабушку вашу звали Ядвигой, вы, очевидно, ошиблись.
— Нет, я не ошиблась. У человека две бабушки.
— Так-так. Интересно. Я велю ксендзу, чтоб поднял в архиве метрики.
Когда ты проснулась, на твоей кровати сидела Саломея. Она прикладывала к твоему лбу лед и крестилась. А Церна играла с весной, и голосок ее проклевывался, точно птенчик из яйца.
Ганс Оберман пришел наяву. Две лапы он оставил за дверью, при входе. На нем не было формы и черных сапог. В сером штатском костюме он выглядел по-иному.
— Досточтимая фрау Янина, — наклонился он к тебе. — Простите, что явился непрошеным, да еще когда вы лежите в постели с головной болью. Я принес леденцы для вашей дочурки Церны.
— Откуда вам известно имя моего ребенка? — вскочила ты, всполошившись. — Я не называла вам его!
Ганс Оберман уселся лицом к тебе на табурет у фортепиано и медленно произнес:
— Вы полагаете, Янина, что я не человек, а? Я человек, человек! Все мы сотканы из той же пряжи, из которой ткутся сны, сказал Шекспир. Так вот, во сне я и узнал, что вашу дочурку зовут Церна.
Тебе казалось, что все еще длится ужасное сновидение, но ты сама никогда прежде не была до такой степени бодрствующей. Ты укусила себя за руку, чтобы пробудить боль, но рука твоя была его рукой, и укус тебе не причинил боли.
Ганс Оберман попытался успокоить тебя:
— Это шутка, Янина. Мне дети на улице сказали, что дочурку вашу зовут Церной.
И Ганс Оберман вновь извинился, оставил на фортепиано пакетик леденцов и поспешно вышел.
Минул месяц, и зверь больше не появлялся. Тень его, однако, обшаривала и улицу, и дворец. А прощать тень еще труднее, чем живое создание. Леденцы ты кинула в печку: если, не дай Бог, Церна заболеет, ты будешь думать, что она отравилась подарком.
Я не знаю, что ты пережила за этот месяц. Немногие детали, известные мне (ты сама о них рассказала), — это: из Италии возвратилась твоя мама. Ты еле узнала ее, ставшую старой, как Саломея. Ты испытывала к ней жалость, как к мертвой. Она хотела задобрить память о твоих страданиях, о том, что ты осталась после смерти отца круглой сиротой при живой матери, и привезла тебе шкатулку с драгоценностями. Ты не хотела принять ее, но победило желание спасти Церну.
Да, собственной маме ты не рассказала, что Церна чужая, еврейка. Ты сказала ей то же, что и Гансу, и она страстно отдалась воспитанию своей любимой внучки.
В том же месяце Саломея почувствовала, что две матери — это слишком много, и отдала Богу свою благочестивую душу.