Я Груня, но не уверена в этом. До нашего раннего девичества мы обе были схожи, как две слезы из одного глаза. Нам вплетали ленты в косы — Хадасл голубые, а мне красные, чтоб не перепутать нас. В гимназические годы мы разыгрывали мальчишек: когда Хадасл назначала свидание в лунную ночь, являлась я, Груня. И наоборот. Редко какой кавалер спохватывался, что ухаживает не за той. В большинстве случаев мы сами портили игру. Мудрить над мальчишками и дурачить их стало нашей привычкой, натурой. Но когда игра стала слишком правдоподобной, мы покончили с этим театром: дело дошло до того, что влюбленный в Хадасл чуть не наложил на себя руки из-за ее сестры.
Наши души, напротив, были различны, и в них не было нужды вплетать ленты. Хадасл родилась скрипачкой. В шесть лет она, подобно Моцарту, выступила с концертом в филармонии. Кто-то тогда сказал, что Хадасл положила себе на плечо белый платочек, потому что ее скрипочка плачет. Ее учитель музыки однажды заявил, что в ее крови плавают красные скрипочки. В моей
крови плавала музыка революции. Я дала бы выколоть себе оба глаза, лишь бы у моих соседей стало светлей. Чего стоит абстрактный свет, когда ты сам слеп, — до такой элементарной мысли я еще в те годы не доросла. При сдаче последнего экзамена в реальном училище меня захватила в плен железная решетка. Меня обвинили в том, что я помогала ликвидировать провокатора на Бельмонте — на той поросшей соснами горе, имя которой дал Наполеон, когда остановился в нашем родном городе, и где наша юность вела игру в любовь и антилюбовь.Мирон Маркузе приходился нам отчимом. После несчастья с нашим отцом — его нашли на железной дороге, он попал под поезд — мама вышла за Маркузе замуж скорее ради нас, чем ради себя. Днем он был ювелиром, а ночью — мыслителем, философом. Он носился с теорией, что причина всех несчастий, личных и народных, — зависть. Когда завидуют, способны на все. Если гомо сапиенс будет исцелен от болезни, которая зовется завистью, он превратится в земного ангела. Много лет он производил психологические опыты над козами, собаками, змеями, сороками и над двумя обезьянками, которых купил у цыгана. Наш двор выглядел зоологическим садом. Из всего этого он в итоге извлек и создал некую сыворотку, которую назвал антизавистин
. Так же называлась брошюра об его теории, напечатанная им на трех языках: на идиш, иврите и польском.Когда Хаим-Нахман Бялик гостил в нашем городе, Мирон Маркузе послал ему свою брошюру и попросил об аудиенции. Поэт принял его в отеле «Палас», где остановился, и беседовал с Маркузе несколько часов. Позднее Мирон Маркузе рассказывал, что Бялик был потрясен его теорией. Когда Бялик возвратится домой, в страну Израиля, он станет проповедником учения Маркузе. Он будет произносить речи, призывая, чтоб антизавистин впрыскивали и евреям, и арабам ради мира между ними. Но прежде он введет антизавистин себе самому, чтоб не завидовать дерзким молодым поэтам.
В стеклянной рыбе мгла от бегущих облаков становится бледнее. Уже можно разглядеть жужжащий метеор мухи. Морская пучина, словно рукав с подкладкой наружу, выворачивается на лицевую сторону. Груня делает поблажку шуму дождя: пусть выплачется, и ему станет легче. А когда берет в зубы папиросу, на помощь приходит молния и подает ей огонь.
Зыбкие матовые круги, словно обручальные кольца для мертвых невест, плывут в мою сторону и повисают на моих ресницах. Запах и вкус пасхальных дней в доме детства прилипает к небу.
Исчезла черная вуаль. Лицо Груни оплетает паутинная вуаль пьянящего дыма. Паутина становится все тоньше и тоньше и превращается в морщины. Груня молчит. Но табак вот-вот осыплется, и она, насыщенная пеплом, уже в состоянии рассказывать дальше:
— Его антизавистин не исцелил человечество, но его самого исцелил. Когда евреев загоняли в гетто, Мирон Маркузе впрыснул себе изрядную дозу сыворотки и навсегда избавился от зависти. Наша мама в антизавистине не нуждалась. Она никому не завидовала, кроме мертвых. И Господь сжалился над нею и впустил ее в их царство.
Хадасл была прославленной скрипачкой. Моя сестра играла на струнах, но также — на цепях. В лагере уничтожения струны стали цепями. И там мы снова стали похожи — Хадасл на меня и я на нее, как две слезы из одного глаза. И те немногие, которые видели нас в лагере и помнили с детских и юношеских лет, в знак того, что свет еще свет и что все былое осталось, вновь увенчали нас почетным титулом — двойняшка.
Хотя в лагере все были близнецами, крематорными двойняшками, сотняжками, тысчонками, и нельзя было отличить мужчину от женщины, ребенка от старика, и все носили полосатые одежды, а головы у всех были обриты, и, как ты знаешь, все скелеты улыбаются одинаково, — все же только Хадасл и меня называли двойняшкой.