В будни Аделаида большой религиозностью не отличалась; ей было ни холодно ни жарко от шуток Опоре по адресу священников с их обетом безбрачия. По зато по воскресеньям ее охватывал страх перед всеми несчастьями, какие могут обрушиться на семью. Побывав на мессе в окружении своих пятерых детей, она на целый день проникалась сознанием своей значительности в глазах Бога, сознанием своей уязвимости и до понедельника отрекалась от сатаны.
Для Алексиса, Гюстава и Клотильды воскресенье представляло интерес лишь тем, что в этот день не нужно было идти в школу. А в остальном то был пустой день со своими собственными заботами, похожий на плохую копию других дней, скучный, как первые дни творения, когда еще негде было укрыться от вездесущего Бога, выглядывавшего то из-за края облака, то сквозь какой-нибудь треугольник. Дети все же развлекались, хотя у них было такое ощущение, что это они вышли на перемену и находятся под неусыпным взором учителя, от которого ничего не ускользает. Так что в этот день у них и мысли не возникало о том, чтобы заняться запретными играми.
Дети ветеринара, приезжая в Клакбю, остро ощущали, что им удалось вырваться из отцовской уборной. Огромные пустынные пространства деревни не казались им безжизненными; они открывали для себя безграничное поле свободы, испытывая от этого легкое опьянение, которое вначале поражало их деревенских. кузенов. Стоило Фредерику и Антуану взглянуть всего один раз на лес или речку, и они были почти готовы поверить в существование нимф и дриад. Приятная мысль о том, что по лесам гуляют охочие до девственных школьников богини и нимфы, отвлекала их от жалких тайн розового корсета, и пока они находились у дяди Оноре, воспоминание о жене полицейского вызывало у них лишь брезгливость. Никакие нимфы братьям так и не повстречались. Да они на подобную встречу и не рассчитывали, и все же, выходя после обеда в лес за грибами, за фиалками или ландышами, за земляникой или ежевикой, всегда испытывали то особое возбуждение, которое свойственно солдату, отпущенному из казармы до самой полуночи. Алексису казалось, что все это глупость, и он снисходительно посмеивался; гораздо больше смущало его чрезмерное внимание братьев к клакбюкским девочкам. И на мессе и потом они глядели на них во все глаза. Алексису делалось от этого просто неловко, потому что ему казалось совершенно невероятным, чтобы какой-нибудь девчонке могли понравиться такие смешные ребята, и одетые как-то не так, и отвечающие почему-то по-французски, когда к ним обращаются на местном наречии. Да и сами их речи не имели почти никакого смысла, лишний раз подтверждали, насколько же плохо эти школяры чувствуют атмосферу воскресного дня. Алексис относился к ним без всякой враждебности, вовсе не презирал их за девственность, но вот их манера говорить о девочках или просьбы представить их этим девочкам (представить!) причиняли Алексису мучительные страдания. И тогда, забыв, как еще накануне на прибрежном лугу он задирал девчонке юбку, Алексис напускал на себя добродетельно-оскорбленный вид ризничего, попавшего в дурную компанию.
Люсьена наслаждалась в Клакбю приятной передышкой. Дома или у барышень Эрмлин стремление разведать запретные секреты смахивало на тяжкое браконьерство. Приходилось скрывать свою любознательность от родителей и от наставниц, терпеливо накапливать наблюдения, выбирать между различными догадками, вновь и вновь возвращаться к споим предположениям, истолковывать разговоры да еще стараться, как бы все это не обернулось упорством во грехе. В Клакбю же, наоборот, ей казалось, что книга тайн открыта каждому; она слышала, как проносящийся по равнине ветер шелестит ее страницами, и постоянно ощущала в себе способность вот-вот сделать какое-нибудь открытие. Но она так ничего никогда и не открыла.
Ветеринар, проводивший большую часть своих воскресных дней в обществе Оноре, где у него было более чем достаточно поводов для возмущения, даже не подозревал о запасах стыдливости у его племянников, которые вдруг обнаруживались во время их общения с городскими кузенами, и, непрестанно терзаемый самыми худшими предположениями, мысленно рисовал себе гнусности, от которых его начинало лихорадить. Подозрительность ветеринара крепла, когда он перехватывал улыбки, которыми заговорщически обменивались Жюльетта и Фредерик. Дело, однако, было не столь серьезным, как он опасался: Фредерик, всегда отличавшийся крайней предусмотрительностью, завел еще в нежном возрасте привычку класть руку на грудь Жюльетты. Девчушка была тогда совершенно плоской, и его жест никого не смущал. Когда Жюльетте исполнилось четырнадцать, Фредерик начал чувствовать себя вознагражденным за свое постоянство, еще через три-четыре года ей и самой стало это приятно. У ее кузена было хорошенькое личико, и она любила целовать его, но ничего существенного никогда ему не позволяла. Несмотря на некоторые вольности, между ними сохранилась не меньшая дистанция, чем между их семьями.
XII
Ветеринар остановил свое ландо перед семьей Опоре и вымолвил опечаленным голосом: