Вот и хватит, вот и довольно, не переборщи, Альга, лишнего не добавь, через край не переполни. И смелость, и силу вложила своему князю, и зиму, и страсть, и сладкий сон, и гостеприимный нрав. Доброту и веру, великое уважение, простые радости да тайную любовь… Теперь главному черёд. Вынула из-за комода в углу литую пуговицу, что на ярмарке отыскала. Как открыла ящичек, стук нестерпимым, громким сделался. А пуговица тяжёлая, латунь холодная… Но быстро отогрелась её теплом. Золотая парча истёрлась у края, мелькнёт солнечный луч – блеснёт медь. Но там, где место будет этому золоту парчовому, солнце не греет, не звенит.
Опустилась на колени, склонилась над льняным-травяным свёртком, руку с пуговицей протянула, да замерла рука. Где сердце человеческое стучит, и дитя знает. А где чувству место в теле, из трав сплетённом, изо льна скроенном, прочной нитью сшитом?
Прошёл по комнате ветер, поднял сухие травы, бросил колкие стебли в лицо Альге. Обожгло глаза, непрошеная слеза покатилась по щеке, в разнотравье затерялась, в имбире да шалфее, а пуговица сама из раскрытой ладони вслед за слезой выскользнула.
Скрипнули ставни, хлопнули, грохнули, словно ветер со всей силы ударил. И вдруг тишь-тишина… Замерла Альга, вздохнуть не смеет. А потом снова стук, как прежде – мерный, дробный – да словно сквозь вату.
Жжётся сухой крапивный лист, дурманит глаза горный пастернак. Отбросила траву, выкинула иглу, позабыла о пуговице – скорее к кувшину с водой! Умылась, ушёл жар, а о пуговице литой латунной решила: куда упала, там ей и место. Незачем травы, любовно уложенные, ворошить, путать. Ни к чему её стражу, её князю на душе туман да смута…
К ночи сшила тонкий лён, скрыла от глаз листья и стебли, окунула иглу в дурман да и сделала последний шов по-чёрному. Дальше работа пойдёт ещё тоньше, ещё тише – утренняя, рассветная, по росе, по живой воде.
Князь как лежал на выметенном полу, так и оставила его Альга – ушла в клеть, где аромат травяной не остыл. Там и задремала. А под утро взялась за белые швы. Споро, накрепко, паутинной нитью, лесной лунной пряжей. К полудню почувствовала, ощутила, как дрожит под пальцами лён, и бьётся что-то внутри, и стебли вытянулись, окрепли, и, словно на рёбрах кожа, натянулось на них полотно…
Напоила огонь вином.
Когда вздрогнуло, глухо перестукнуло, а потом мерно, тревожными крыльями стрекозиными забилось сердце, она отошла от своего князя, распростёртого на полу. Приложила пальцы к губам, ладони к горящим щекам прижала. Тук-тук. Тук-тук. На всю избу отдавалось, всю голову заполнило… тук-тук. Тку-тку. Тку тебя, судьбу твою тку. Или ты – мою.
Отдёрнула занавески – свежее солнце полилось в горницу, словно и не осень на дворе встала, а лето вернулось горячим печёным яблоком. Лён выбеленный заиграл болезненным румянцем, словно изнутри тяжестью, теплом, жизнью налился.
Так оно и было. Так и было оно.
Да только в последнюю минуту испугалась Альга. Зашевелился её князь, сжались пальцы, дрогнули веки, а она выбежала на крыльцо, опустилась на ступени спиной к двери; солнце горело на щеках, жгло руки, по плечам сыпало тёплым золотом.
А там, за нею, за дверью, за деревянной стеной избяной, пробуждался её страж, её князь, ею самой наречённый. Видела его, как наяву, хоть бы и сотня стен, сотня вёрст между ними лежала.
Русые волны до плеч, цветом что медь да миндаль, в бровях изморозь, а у висков родинки, что мушки, и глубокая морщина по лбу, как трещина в сухой земле. А губы белые, нецелованные… Стоит князь, алеет корзно, серебрит оксамитовая нить, и кажется: взмахнёт рукой – и великая травяная метель по земле выстелет; взглянет – и луна выглянет полная и белая, что монета из мельхиора; слово молвит – и сделаешь всё, что велит, не посмев и мига промедлить.
Грянул гром среди ясного неба, закружились над избой тучи, заплакали горькой ледяной водой. Деревенские попрятались, ставни позакрывали, русалки на реке от чёрной запруды прочь поплыли. Альга, дрожа, в избу поднялась. Загоняла её горькая вода в дом, к князю своему, к делу рук своих. Впервые она человека вышила, мастерством своим оживила.
Так взгляни, швея, на него! Иди!
Вздохнула, толкнула дверь в горницу твёрдой рукой. Солнце выкатилось из-за леса, по пути на закат глянуло ей в лицо, рассмеялось веснушками.
– Здравствуй, княже.
А он стоит в осеннем зареве, в солнечном костре, позади за окном сосны гнутся и ветер горит листьями, жар-птицы кричат в кронах, и всё золото сказок встаёт за его спиной, узорчатое, витражное, извилистое, что тропа, страшное, что полночь.
3. Княгиня-волчица. Игла да наговор
Идёт, а впереди целый мир расстилается, и на каждую тропу ступить дозволено, но никуда не глядит и под ноги себе не смотрит, а видит только княжеские глаза камышовые, крыжовенные, пронзительный хризолит[9]
. Поздно поняла Альга, что не защитника себе сшила, не помощника, не колдуна.Сшила, полюбила, да не ведала, что в травах, в нитях, в сердце-пуговице латунном о другой память теплится. И нечего делать, кроме как браться за магию – чужую отлучать.