Пошла в лес. Набрала трав, точь-в-точь как в прошлый раз. Память цепкая, до последней травинки всё вспомнилось. И лён нашёлся, и нитью паутинной, травой голубой по осени весь лес звенит.
Прежде чем шить, вымела, вымыла всю избу – так, что и дышать легче стало. Травы в клети высушила тщательно, одна к одной разложила. В нужный день расстелила по полу выбеленный лён и, приговаривая, принялась травы складывать. Кедровый лист, кленовый лист. Лесной орех, осина. Шелковица, бузина, барбарис. Ясень и валериана, гербера и горечавка, имбирь, да ирис, да калина, люцерна. Марь и мята, полынь и пустырник, черника, да чеснок, да шалфей.
Пальцы дрожат, руки словно свинцом налились, голову закружило, а всё-таки выложила травы и стебли ровно, просторно. Завернула лён и спохватилась: ни пуговицы, ни кольца не припасла, чтобы сердце застучало. Оглянулась по комнате, а из угла земляника позабытая светит рубином. Сорвала засохшую ягоду и уж положила было среди трав, когда вспомнила: «Земляника что мята: сухая, хрупкая, коснись – развеется, а если водой напоишь – оживёт».
Опустила и листья, и ягоды в кувшин. По волшебству распустились сморщенные белые лепестки, потемнела, налилась соком ягода, выпрямились упругие стебли.
– Сердце живое, – прошептала новому князю своему, – сердце живое тебе дарю, от прежнего князя доставшееся.
Вложила ягоду меж трав, скрепила лён, оставила на сундуке исподнее да свитку и ушла в клеть. Ночь не спала, прислушивалась: что в горнице делается? Ожил ли уже её княже? Похож ли на первого? Ни одну чужачку, ни одну чудачку на двор не пущу, мой княже, мой!
Как первый луч скользнул по голым доскам клети, поднялась, оправила платье, степенно вошла в горницу. Солнце бьёт беспощадное, звонкое, литое, что медь. Белый лён посреди горницы лежит. То тут, то там морщится, складками идёт – стебли, её шёпотом заколдованные, на волю рвутся. Стебли сорванные, ею оживлённые, в лес стремятся, к своим полянам.
Нет князя. Один лён да травы, и ягода сморщенная там, где душа у людей гнездится.
Выпила горькой воды, отдала травы лесу, лён под луну выложила. Набрала новых цветов, иных – ярких, сладких. Распорола платье, когда-то князем подаренное, выкроила из него нужный кусок. Выложила травами, вторую ягоду земляники водой напоила, опустила среди стеблей. Скрепила лён, ушла на ночь в клеть. Ни на минуту глаз не сомкнула, прислушиваясь. Поутру вошла. На полу платье лежит – цело, а по подолу маками вышито, что узор на скатерти, которую никак не закончить. Трав и следа нет, на столе – кружка земляники. Горница в солнце, что в золоте, а за окном горлицы поют.
На четвёртый раз пальцы дрожали, болели, иглой исколотые, кровью сочились. На полотне льняном узор вышел розовый, земляничный. Целую горсть ягод на сердце положила, а стебли с собой, в клеть взяла. Всю ночь в руках сжимала, шептала, просила. Под утро растёрла в пальцах – тонкий запах весны прощальной поплыл.
Шагнула бестревожно в горницу, с улыбкой, с глазами сухими и бесстрашными. Уронила стебель земляничный, на бездушный льняной свёрток глядя. Опустилась на колени, подняла, да только другими руками, из которых прежняя сила швейная навсегда ушла.
Невмочь стало. Послала князю гонца.
«Матерью меня зовёшь, а позабыл. Приезжай в гости, княже».
– Тень тебе приглянулась, – с небывалой ласковостью молвил он. – Воспоминание мелькнувшее.
Коснулся щеки, словно первая капля скользнула, и ответил ровно, что дождь по жести:
– А я – жив, не тень и не память. И не твой.
Лёгкой поступью пошёл к порогу. За окном встрепенулись тёмные косы вспугнутой птицей, и дробные шаги застучали по каменной тропке от крыльца.
Мало времени оставалось у Альги.
По правую руку солнце заходило, по левую тьма наползала из-под печи, где давно огня не водилось.
Четыре шага осталось князю до порога, а во дворе уж она, темнокосая, караулит, изнемогает. Сполошно оглянула Альга избу, в глазах туман, из углов дым. Услышала, как мох шипит между брёвнами, да махнула рукой, крикнула страшным беззвучным криком. Птицы под потолком ожили, юркнули в печь и, не успел князь двух шагов ступить, оказались на улице, у крыльца, вцепились когтями в долгие косы соперницы незваной, закружились, крыльями забили в лицо. Та взвизгнула, завизжала, да Альга широким взмахом накинула на избу такую тишину, что и грома горячего снаружи не услыхать, не то что девичьего визга.
Князь не дрогнул, не обернулся; шаг, и ещё шаг как ни в чём не бывало. Вот уже ему только руку протянуть, тяжёлую дверь толкнуть осталось… Сердце Альги колотилось в груди загнанным зверем, трепетало дикой перепёлкой, звенело, что резец о камень.
– Стой! – велела князю с былой властью, какой обладала, покуда его шила. – Стой, князь!
Обернулся на неё; скрипнул кожаный пояс, сошлись на лбу светлые брови.
– Добром расстанемся, золотошвея. Не желаю иного.
– Откуда ведать тебе, милый мой, что не только золотом вышиваю? – прошептала, что змея прошипела, и швырнула ему туесок с лесной ягодой.
Костяника, малина, барбарис, шелковица, шиповник да бузина плеснули, словно кровью, в лицо князю.