Этьена учили, как всех, почтительности к своим охранникам и палачам. Когда нужно снимать шапку при встрече с наци? За десять метров. Держать шапку при этом полагалось в опущенной книзу руке, опустив голову и наклонив верхнюю часть туловища. «Мютцен аб! Мютцен ауф!» — «Шапки долой! Шапки надеть!» — эта церемония репетировалась много раз подряд.
Из рассказов узников, которые в большинстве своем побывали не в одном концлагере, можно было составить представление о нравах фашистов. До чего все–таки изощрен злой ум человекоподобного арийца, воспитанного Гитлером! До чего дошла порочная изобретательность палачей, какие только издевательства не придумывают немцы в отношении пленных антифашистов, партизан, поляков, евреев!
Военный комендант в Лодзи переставлял вперед часовые стрелки, чтобы был повод арестовать побольше пешеходов, якобы нарушивших комендантский час.
В Майданеке были дни, когда заключенным запрещали пользоваться табуретками и ложками — сидели на корточках и хлебали суп из миски.
В Освенциме и Дахау заставляли бить своих товарищей, а за отказ расстреливали.
В Вене заставляли чистить мостовую зубными щетками.
В Маутхаузене очень популярен ледяной душ. Под ним коченеют узники в одежде. Эсэсовцы называют это «баней».
В Гузене в бараке для пленных офицеров ввели премирование: за сто пойманных блох капо выдавал сигарету.
В лагере под Витебском, в Собибуре, в Биркенау и Хамельсбурге истощенных, едва передвигающих ноги заставляют ходить гусиным шагом, как маршируют на парадах перед фюрером.
В Мельке узников, которые еле держатся на ногах, заставляли карабкаться на деревья, разорять птичьи гнезда, доставать яйца. И горе тому, кто, спускаясь, раздавит хотя бы одно яйцо.
В Гросс–Розене и Заксенхаузене заключенных ранили отравленными стрелами, делали им ядовитые уколы, проверяя действие ядов и уточняя смертельные дозы…
Кое–что Этьен слышал раньше, а многое узнал, когда в камере зашел спор о нутре и обличье фашизма. Началось с того, что бронебойщик Зазнобин, дяденька богатырского телосложения, назвал немцев фашистской нацией. Кастусь Шостак возразил — такой нации нет. И напомнил про немцев–антифашистов, которые сидят в концлагерях. Но Зазнобин стоял на своем и все твердил басом вполголоса: миллионы немцев пользуются рабским трудом, и миллионы спокойно нюхают дым, который подымается из труб крематориев и воняет горелым мясом.
Этьена в тот день мучили приступы кашля, и потому в спор он не вступал. Его не так интересовало — можно называть немецкий народ фашистской нацией или нельзя, но преследовала мысль: хватит ли немцам одного поколения, чтобы из сознания вытравилась вся гнусная мерзость и гадость, привитая фашизмом, все нечистоплотные идеи, которые Гитлер втемяшил в головы «сынам арийской расы»? А от расовой дискриминации преследующий несет иногда больший урон, нежели преследуемый…
Этьен понимал, что Кастельфранко для него и соседей по камере — всего лишь перевалочный пункт. Как только прекратятся бомбардировки и восстановится железнодорожное сообщение, их повезут в Австрию, а может быть, еще дальше.
Каждый день пребывания в Кастельфранко чреват смертельной опасностью: не все такие ротозей, как старый Карузо. И не всегда успеешь отвернуться, спрятаться за спиной рослого соседа или низко опустить голову.
Но и скорая эвакуация ничего хорошего не сулит.
Старостина вызвали в тюремную контору: брали на специальный учет генералов и полковников. В комнате, где ждали вызванные на регистрацию, он увидел белобрысого летчика–англичанина. Тот исхитрился подойти вплотную и передал, что через неделю после совещания в Каире в Тегеране встретились Рузвельт, Черчилль и Сталин.
— А второй фронт? — шепотом спросил Этьен.
— Ничего не слышно.
— Рано или поздно ваши высадят десант. Но, видимо, Черчилль считает, что русских перебито еще слишком мало.
Англичанин промолчал.
В комнате, где допрашивали Старостина, валялись на полу окровавленные тряпки, их нарочно не убирали. Допрашивал штурмбанфюрер со значком за тяжелое ранение; значок позолоченный, с лавровым венком и скрещенными мечами. Когда штурмбанфюрер выходил из–за стола, то сильно пошатывался, и не только из–за хромоты.
Допрос был торопливый, переводчик не потребовался. Старостин отвечал по–немецки. После того как штурмбанфюрер узнал, что оберст находится в плену с начала войны, а на фронте занимался противогазами, немец состроил презрительную гримасу, безразлично отвернулся и скомандовал: «Увести назад, в камеру».
И надо же было так случиться, Старостину предстояло возвратиться в камеру под конвоем Карузо. Как он тут очутился? Ведь на допрос его привел другой надзиратель.
Когда шли тюремным двором — Этьен чуть впереди, Карузо следом, конвойный вдруг ускорил шаг, поравнялся с конвоируемым, повернулся к нему и сказал:
— Я тут подумал… Джильи все–таки прав, когда «Плач Федерико» из второго акта заканчивает чистым си. Здесь так и просится драматическое, напряженное крещендо. Это же кульминация всей оперы!