Почему Этьена так сильно тянуло к итальянцам? Ведь они столько лет держали его за решеткой? Да, но за той же решеткой сидели итальянские антифашисты. А самозабвенное великодушие итальянских женщин!
Если бы он был набожным, как белобрысый английский летчик, он уже не раз помолился бы за Джаннину, Орнеллу, Эрминию, за безвестную служанку полицейского участка в Парадизио, отдавшую обед, за многих…
Ему нравился итальянский характер, которого не смог испортить даже Муссолини. Хотя итальянский фашизм старше немецкого, он не проник так глубоко во все слои общества и не оказал столь растлевающего влияния на народ. Этьен, например, был уверен, что в Италии не могли бы возникнуть концлагеря для массового истребления пленных. Соседи по нарам, поляки с Западной Украины, рассказывали, что итальянцы не участвовали в актах террора против населения, в обысках, облавах, экзекуциях. Возможно, итальянцы еще не забыли о своей борьбе за освобождение, немцы же издавна ведут завоевательные войны. Этьен узнал от поляков, что итальянские солдаты передавали оружие тем, кто готовил восстание во львовском гетто.
Но откуда же тогда брались тюремные надзиратели Кактус, «Примо всегда прав»? Они подошли бы для любой зондеркоманды, сделали бы неплохую карьеру у Кальтенбруннера и могли бы дослужиться до лагер–фюреров. Откуда взялись черные рубашки, которые насильно поили арестованных рабочих касторкой? Да, в семье, как говорится, не без урода. И смешно, конечно, предполагать, что какие–то черты национального характера обязательно распространяются на каждого.
В сочельник итальянцы испросили разрешения провести молебствие — в такие дни даже эсэсовцы бывают сговорчивее, хотят показаться богу приличными людьми. Только что в лагерь пригнали партию итальянцев, задержанных при облавах в Милане недели полторы–две назад. С этой партией прибыл и молодой падре Андреа. Он не был истощен, как старожилы лагеря, был в силах провести богослужение. Рождественский праздник — удобный предлог, чтобы почтить молитвой все жертвы эсэсовцев и одновременно провести траурный митинг. Старостина предупредили об этом итальянские друзья и помогли пробраться к ним незамеченным.
Месса шла в полутьме. На падре Андреа сутана, крылатка, из каторжного одеяния на нем был только полосатый берет, который он снял, войдя в блок. При входе стоял и благосклонно ухмылялся эсэсовец.
Падре Андреа пел «Аве Мария», многие плакали. Этьен тоже был потрясен скорбным пением. Звучный тенор красивого тембра проникал во все закутки барака, легко пробивался сквозь тесный круг слушателей. После мессы эсэсовец разрешил и светское пение. Может, эсэсовец сам не прочь послушать неаполитанские песни в таком прекрасном исполнении? Он уже не ухмылялся, он непроизвольно подчинился властной силе голоса, тоскующего по свободе и родине… Кто–то из сидящих на нарах вспомнил знаменитого тенора Джильи и обозвал его предателем. Оказывается, Джильи пел для Гитлера, и не раз! Вот почему разъяренная толпа долго осаждала его дом в Риме, он не решается выйти на улицу. Пользуясь невежеством конвойного, спели и Гарибальдийский гимн, трагически прозвучала первая строчка: «Раскрываются могилы, встают мертвецы!..»
Старостин прятался на третьем ярусе, за тесно сидевшими итальянцами. Рядом с ним сидел молодой человек, судя по тому, как он согнулся в три погибели, очень рослый. Неожиданно Старостин потянул его за рукав:
— Не узнаете?
— Нет.
— Капрал? Карабинер?
— Это было так давно…
— Чеккини?
— Да. — Молодой человек уже не мог совладать со своим удивлением, не мог усидеть на месте.
— Вы меня везли из Турина в «Реджина чели». Помните наш обед в вагоне? Булочка с ветчиной. Четверть цыпленка с картофелем. Пасташютта в бумажном кульке. Сыр «бельпаэзе». Несколько груш. И, кажется, бутылочка фраскатти.
— Ах, синьор, не будьте жестоким. Перечислять все подряд! Пища для богов…
— А наш ужин? Помните, я тогда охранял сон ваших карабинеров?
— Как же вы меня узнали? — Чеккини растерянно провел рукой по лицу: он давно не похож на самого себя. — И даже фамилию вспомнили…
— У меня хорошая память. Я не смею ничего забывать… Ну, а то, что вы меня не узнали, — тем более объяснимо, я бы сам себя не узнал…
— Может, вам нужно было в ту ночь совершить побег? — задумался Чеккини. — Австрийская граница была близко. Перейти границу — и дома.
— Мой дом подальше. Тогда вы конвоировали австрийца, а теперь я живу под русской фамилией.
Этьен рассудил, что безопаснее самому завести разговор с Чеккини, потому, что тот мог узнать его и позже. Разумнее самому признаться, что он русский, нежели оставаться в глазах Чеккини австрийцем. Тот мог случайно обмолвиться на этот счет, вовсе не имея в виду навредить Старостину.
Чеккини удивленно поднял красивые брови и торопливо кивнул, давая понять, что он принял новые условия их знакомства. А Этьен смотрел на него и удивлялся: как молодому человеку удалось в Маутхаузене остаться таким красивым? Впрочем, выяснилось: еще две недели назад Чеккини был на свободе.