— Ну, Васька, гляди у меня. Стыришь что–нибудь — больше близко к дому не подпущу!
Васька ласково улыбался.
Егорка облегченно вздохнул и разлил:
— Чё ты спросить хотела, Михайловна?
— Да… ничего… потом…
— За что пьем? — Васька подхватил свою стопку. — Давайте — за счастье, за састыпэн — за волю?
— На хрена нам твой сасьтипен! — Михайловна все еще сохраняла недовольный вид. — Вот уже где твоя воля, — она провела ребром ладони по горлу, — и бах твой[1] — свобода! Нахлебались уже, говна–пирога! Што в стране творится, куда катимся?
— О, пошла Михайловна митинговать, — развеселился Егорка, опрокинул один свою стопку, смачно зажевал лучком. — А чё ж, бабка, обратно все повернуть, бабло у всех отобрать, фуфайки выдать — и на лесоповал?
— А што тебе — лесоповал? Я всю жизнь лес валила, трелевала, грузила, это потом уже диспетчером на УЖД сидела, бухгалтером в конторе. Зато тогда мы нужны были своей стране, партии! Светлое будущее — для вас! — строили. Ты сопляк еще, не понимаешь, шо это такое, когда ты работаешь и знаешь, што ты нужен, што ты дело делаешь, строишь… свершаешь…
— Ну, блин, ты даешь — «свершаешь»! — стал заводиться Егорка, пропустив мимо ушей «сопляка». — Все вы стране тогда типа нужны были, да? В лагерях. Полстраны в лагерях сидело — светлое будущее хреначили. Не замочили сразу всех, потому что они «нужны были своей стране». Мне, блин, дед, пока жив был, много чего рассказывал. Про ББК[2], например, чё такое, когда чувак вчера был «друг народа», а сегодня уже — «враг народа». Херня какая, а?
— Полстраны в лагерях… Господи… — жалобно протянул Васька вслед за
ним, — ничё тогда жизнь человеческая не значила…
Все вспомнили, как в сорок шестом поздней осенью в поселок привезли белорусов по пятьдесят восьмой статье. Благо лагерь уже был. Уголовников в срочном порядке куда–то вывезли. Но это не помогло — людей привезли больше, чем могли вместить бараки. Тогда их погрузили в вагоны узкоколейки — и на работу в лес. Без фуфаек, без рукавиц. А поздняя осень на Севере — это зима. На следующий день заключенных было меньше, чем коек…
Все вспомнили об этом и помолчали.
— Хорошо тебе толковать, Михайловна, ты в лагере не жила.
— Да мы немногим лучше жили! — обиделась бабка. — Пятьсот граммов хлеба в день — вся пайка! — но осеклась, спохватившись, что ляпнула что–то не то.
— Она, блин, этим хвастается, — развел руками Егорка. — Пей, Васька, за волю, пей! — И налил еще по одной.
— Ну и што, — кипятилась Михайловна, — а я и сейчас бы пошла в леспромхоз работать, лишь бы быть нужной стране — хоть кому–то нужной, лишь бы позвали! — Она схватила чью–то стопку и хлопнула, крякнув и не закусив.
— Лес валить?
— Старый конь борозды не портит! Пусть не в лес — в столовую, на склад — куда–нибудь, лишь бы позвали.
— Скомандовали, — поправил Егорка.
— Много ты понимаешь!
— Да уж, бля, где мне!
— Милые вы мои, хорошие, не надо об этом, — жалобно встряла Кузьминична, — зачем вы все вспоминаете и вспоминаете? Господь с вами, трошки встряхнулись — и буде…
— Мы великую победу одержали над фашистами! Первого человека в космос пустили! Мы — великий народ! А таперича… Никому, никому мы не нужны… — Михайловна навалилась на стол, подперла голову рукой, — кто мы такие?.. — Она взяла вилку, наколола на нее картофелину и задумчиво вывозила в постном масле. — Зачем мы?..
— Так это ж хорошо, шо не нужны. — Васька последовал ее примеру с картошкой. — Человек — он как птица: он всегда сам по себе. Манушескэ требинэ абах, человеку свобода нужна. А люди только и делают, шо пытаются стать кому–то нужными. Чтоб у другого всегда в нем надоба была. Чтоб ни он сам, ни тот, другой, не свободны были.
— Ну и освобождайси от своей надобы! Сдалась тебе твоя Ксеня? Пока матка ваша дома была, много ты про детей вспоминал? — Михайловна, которая обычно вообще не пила, со стопки захмелела, щеки ее порозовели.
— Да мэ, да ту! — подскочил Васька.
— Што, правда глаза режет?
— Много ты понимаешь, корова ялова[3]!
— Молчи, мерин актированный[4], не трожь меня!
На «мерина актированного» Васька всегда сильно обижался. Обиделся и на сей раз. Даже подскочил, стукнув об пол протезом. Но Михайловна уже завелась и строчила ругательными словами, как из пулемета. Васька вставил пару слов в ответ, но Михайловна их даже не расслышала.
Егорка слушал задумчиво. Кузьминична взмолилась:
— Васенька, сядь. Михайловна, ты–то шо на него обижаешься, вин же ж хмельной, не ведает, шо творит! Шо ж вы, амин–слово, как псы разбрехались… — она почти плакала.
Егорка пытался усадить, отвлечь Ваську:
— А чё, Васька, Ксюха–то твоя камни жрет — сбрендила чё ли?
— Дурни, олухи, это она в детдоме, без меня, с собой покончить хотела, Ксюшенька моя. — Цыган был готов разрыдаться.
— А чё, поумнее–то никак это не сделать?
Кузьминична пихнула его острым локотком в бок:
— Срам–то какой — детишки с собой покончить хотят! Господи, Господи, не остави нас милостию…