Ульона пообещала принести пару рубашонок, а еще одну она из большой перешьет, ее дети повырастали, больше ей уж не понадобятся.
— Ой, не зарекайся, Ульона! Я после своего второго тоже вот так говорила. А разве божью волю угадаешь? Как посыпались они один за другим — целая шестерка, и все конца нет. Нечаянно, словно играючи… Уж сколько тебе богом назначено, столько и будет.
— Да что ты, голубка, на бога возводишь! Баловство одно. Наплодишь их кучу, а как надо одеть их да накормить, — ни богу, ни чорту рогатому. Ни тебе выучить их всех, ни доглядеть, — вот и вырастают ворами. Погляди вон, как у господ: заведут себе по одному ребенку, по два — и хватит. И заботы нет, как вырастут, — и на войну не берут их, а у тебя, горемычная, сердце замирает: заберут, убьют.
— У господ, говоришь… Будто у них не так устроено… Кажись, все голыми рождаются. А вот, когда Билинаускене рожала, так доктора за доктором везли, сколько шума-то, суматохи было! А когда у тебя, — хоть околевай!
У каждой из этих женщин было что порассказать: как проходили первые и вторые роды, как одной они очень тяжко дались, а другая в тот же день встала и пошла управляться со скотиной.
Говорилось все вполголоса, словно в комнате лежал покойник. Почти все бабы находили ребенка красивым, милым, — чистый ангелочек! — и очень похожим на отца.
Звонким голосом, будто издалека, откликнулась Моника: она хотела бы назвать сына Казисом. Это в честь ее отца, которого пьяный граф до смерти засек у себя на конюшне.
Женщины согласились, что имя очень хорошее, но тем не менее принялись перечислять на память имена святых, какие только знали по календарю.
О чем только они тут не порассказали, припоминая всякие небылицы; новый человек во всех пробудил материнские чувства.
Одна уже предсказывала, что он будет ксендзом, другая — ученым.
Родился Казис поздней осенью, незадолго до Нового года, но в метрические книги его записали только в следующем году. Мать с отцом рассудили, что так будет лучше: годом позже доведется итти в солдаты.
Звонкими переливами своего неугомонного горлышка оглашая темную избушку, он наполнял счастьем сердца отца и матери, но будил в них и заботу. И не раз потом, когда они, бывало, начинали попрекать друг друга из-за недостатков в хозяйстве, когда отец ворчал за нерасчетливо истраченные деньги, небережливость, мать прижимала к груди малютку, целовала его и, плача, говорила:
— Казик, когда же ты заступишься за меня, бобик?
Отцу не нравились эти обращения за защитой к маленькому.
— Да что я бью тебя, что ли? Уж и слова нельзя сказать, попрекнуть не смей. Не надо было раздавать кудели, сама знаешь, каково ее добывать. А чем мы сами покрываться будем?
— Все равно, мне одной с ребенком на руках не перепрясть всего. И что ж поделаешь, коли такое у меня сердце, — когда просит у меня, кто победнее, — не могу отказать!
— Сердце сердцем, а и ума не теряй.
И тогда мать складывала ручку Казика в кулачек и шутливо грозила ему:
— Ну-ну! Вот мальчик задаст тяте, нельзя мамку бранить. Поколотим тятю!
Потом, играя с ребенком, подбрасывая его вверх, прижимая к груди, к лицу, Моника говорила:
— Нет, малютка любит тятю! Вот, вот: те-те-те!.. Слышишь, ягодка уже говорить умеет. Ну скажи еще раз: те-те-те! Юрук, возьми-ка его, видишь, он к тебе тянется.
И отец, чем бы он ни был занят, откладывая работу, брал малыша на руки. Но не успеет он подбросить его раз-другой под самый потолок, по-мужскому, как малыш опять просится к матери.
— К маме, бобик? Вот я, тут! Не пойдем больше к тяте, у него рот колючий, как у ежа. Тятя твой не бреется, не хочет красивым быть для мамы. Не любит он маму. О-па! Убежим отсюда! Ай, ай! Ты что это наделал, — рыбку ловить вздумал!
Если отец, увидев мокрый передник Моники, подшучивал над проделками Казика, она сердилась:
— Вот как шлепну тебя мокрой пеленкой! Нашел над чем смеяться. Тебе бы помучиться так! Не успеешь вытереться, того и гляди опять, — оба донышка дырявые.
Пришла такая пора, что добровольцу и побыть с женой и с малюткой не стало времени: крестьян и батраков растревожили вести, занесенные из городов и чужих краев последними вернувшимися домой фронтовиками и беженцами: земля, которую их отцы сотни лет орошали своим потом, будет скоро поделена между теми, кто ее на самом деле обрабатывает.
Замолкли последние раскаты боёв за независимость, благодарные соотечественники с музыкой похоронили погибших за родину, поставили на их могилах кресты, на крестах прибили доски со стихами поэтов.
Безземельные батраки, бывшие крепостные, ждали справедливого раздела богатств и земель, которые они отвоевали. Что ни день в Сармантай приезжали все новые и новые агитаторы, все разных партий, они разъясняли свои программы, и, если верить их словам, каждая из них была лучше других, более подходяща.