Давно уже в усадьбе звонили на обед, а Моника все еще сидела над связанной, наполовину остриженной овцой и рассказывала солдату о своих страданиях, изредка утирая глаза уголком косынки. Рассказала, как ей написали письмо к Тарутису, как скрывала она свое несчастье и как девушки посылали связанные ими носки и варежки солдатам. Она тоже в одну пару варежек положила свое письмо. Но писала за нее грамотная подружка. Она думала, что авось письмо попадет тому, кому предназначено. Отвезли эти подарки, а ответа она так и не дождалась. Раз во сне увидела свою варежку на отрубленной руке.
Все рассказала ему Моника, даже о снах, а сама не могла наглядеться на него, лаская глазами, когда он рассказывал ей о сражениях, о независимости, о земле, о новой жизни для батраков и крестьян, обо всем том, что ей и во сне не снилось.
Потом она робко спросила:
— А ты не бросишь меня? Не бросай, Юрас. Если не хочешь жениться на такой, не женись, будем так жить. Я буду стирать тебе, буду ходить за тобой лучше матери.
Юрас не требовал никаких обещаний, называл дурочкой, растяпушкой. Ради нее ведь он сюда вернулся, ради новой жизни, которая здесь начнется!
Вдалеке от хуторов и помещичьей усадьбы Вишинскине, над речушкой, на границе господских владений стоял старый полуразвалившийся амбаришко, строенный еще графом для рыболовных снастей. Давно им уже никто не пользовался, от крыши до фундамента — понемногу ободрали его для своих костров выезжавшие в ночное пастухи. Походив, осмотрелся в этой развалине Тарутис и решил свить там себе гнездо. Денег-то у него и на коробку спичек не было. Поговорил с Ярмалой, управляющим, оставшимся после бегства графа полномочным хозяином имения Вишинскине, и тот разрешил ему здесь поселиться. А дальше он своими силами все привел в порядок: крышу Тарутис покрыл камышом с ближнего болота: натаскал мха и законопатил щели в стенах: поросший крапивой пол он выравнял и утрамбовал; кое-как сам сложил печку. Он рассуждал так: до раздела земли пройдет год-другой, всяко может случиться, а так — хоть крыша над головой будет своя. Через две недели основные работы были закончены. Глядя на свое «аистово гнездо», доброволец испытывал большую радость. В эти дни стройки он как будто снова зарылся в окопы: не мылся, не брился, спал не раздеваясь, — весь, как говорится, чешуей оброс. Наконец пришел день, который бывает большим днем и в птичьей жизни, — когда вводят в дом хозяйку и подругу.
Поднялся в этот день Юрас еще до рассвета. Раздевшись донага, он с головы до ног вымылся из бочонка холодной дождевой водой, что натекла за ночь с новой крыши, оттирая ноги, шею песком, потом надел еще с вечера выстиранную им самим рубаху, с трудом застегивая пуговицы огрубелыми пальцами, натянул старательно выбитые и вычищенные солдатские галифе, — и тут стало ему легко и весело. Бороду брить пришлось наощупь, без зеркала и без мыла, но все эти недостачи в новой жизни не могли испортить его свадебного настроения.
Когда Тарутис запер двери дома и пошел через можжевельник к усадьбе, солнце было уже высоко; он изредка оглядывался на свою хибарку, в которой они вдвоем собирались начать новую жизнь. Маленькое окошко словно подмигивало ему в утренних лучах: иди — веди свою женщину, она принесет тепло в этот дом.
Помещичьи работники решили отпраздновать свадьбу и проводы первых новоселов, уезжавших из усадьбы. Положение невесты не позволяло устраивать большого веселья, да и пустой карман Тарутиса тоже. Ввиду этого решено было отпраздновать свадьбу этой бедной пары только у молодой, а она уже сделала все, что могла: испекла свадебный каравай. Когда молодые вернулись из волости, их встретили по-старинному: девушки и парни мели перед ними дорогу, ворота были разукрашены цветными лоскутами. У дверей молодым поднесли краюху хлеба и стакан квасу. Все свадебные поезжане получили сытный обед — щи и жареную свинину. И потом молодые получили все, что припасено было сватом и кумою, что нанесли соседки. Юрас не собирался было заводить гулянье, но товарищи уговорили его:
— А почему бы нам и не попировать! Тебе ни о чем не придется хлопотать, мы сами принесем и выпивку, и закуску.
— Э! Коли уж с этой стороны из бочки не течет, пробуравим ее с другой. Когда же нам еще погулять да поплясать!
У Моники в этих краях не было ни родителей, ни братьев, только дальние родственники — десятая вода на киселе, однако, едва Линкус заиграл на своем кларнете, гостей набралось полон дом, — и званых и незваных. Кого не развеселило пиво и водка, того согрела песня: гости разговорились, стали вспоминать, как в старину справляли свадьбы, как тогда гуляли. Заговорили о стародавних временах, потом и — о свободной Литве.
До полуночи лаяли встревоженные собаки и жалобно пел кларнет. Любопытные из дальних хуторов, не попавшие в битком набитый дом, толпились под окном: всем хотелось посмотреть на молодых, а особенно на молодую, как она держится, не плачет ли, что она «такая», не прячет ли лицо от людей. Свадьба была какая-то чудная: молодая так все за столом и просидела.