Когда страдания больного опять навели их обоих на одну и ту же мысль, Моника сжала руку мужа и сказала:
— Мне ведь все равно. Если ему не будет лучше, пусть по их будет, приведем ксендза…
Муж не ответил. Ему было тяжело.
Хотя и скоро стемнело, они так и не зажигали огня. Чайник пыхтел на плите, огонь погасал, но его все время поддерживали раздувая. Они грели воду и не знали, зачем она нужна — для больного, или для себя.
Казюкас корчился, метался от боли. То раскидывал ручонки, то хватался за голову, словно прикрывая ее от нового грозящего извне удара.
— Что с тобой, Казюкас?
Можно было слышать, как бьется сердце больного, до того тихо было в доме. Головки отцветшего и созревшего мака барабанили в окна, как будто неведомый заблудившийся путник стучался окоченелыми пальцами, просясь на ночлег.
— Батя, мне страшно! Зачем здесь такой большой паук? Батя, сбрось паука. Ой-ой, горит!
— Что горит?
Мальчик как будто опять впал в глубокий сон. И вдруг быстро-быстро заговорил, не открывая глаз:
— Мамочка, возьми, возьми!
— Что взять, маленький, ягодка моя?
— Рассыпется, сейчас рассыпется — я тебе ягод принес.
— Тебе снится, Казюкас…
Голова его двигалась, как будто сзади ее кто-то подталкивал. Моника сидела у него в ногах и боялась пошевельнуться. Опять больному стало хуже.
Теперь глаза его были открыты, они зачем-то уставились в потолок. Матери стало жутко: она никогда еще не видала таких глаз.
— Юрас, иди сюда, — позвала мужа. — Я не могу одна.
Мальчик имел вид умершего. В первый раз отец и мать серьезно испугались. Казюкас как-то всё более отдалялся, заметно меняясь в лице.
Больно сдавило Юрасу грудь. Он вышел. Ночь эта тянулась медленно, как никогда. Еще не совсем стемнело, но кое-где сверкали звезды. Порывы ветра проносились, шелестя над сжатыми полями. И снова стояла тишина. Та жуткая, нежданная тишина, какая бывает в деревне только поздней осенью, когда и птицы уже покинут наши края. Эта немая тишина болезненно сжимает сердце, делается пусто, непонятно, другому не выразить.
Юрас бегом пустился к соседям, к Лукошюсу, который во время войны был санитаром. Там ему тоже посоветовали везти Казюкаса в Каунас. Кто же тут определит: может быть, у него воспаление мозга.
Тарутис обегал несколько домов, кое-кого и с постели поднял. И все окрест живущие выказали ему самое теплое участие. Хозяйка Линкуса развязала из узелка десять литов, вырученные за пряжу. Последние. Еще одежонку всунула. Дауба предложил лошадь и хорошую повозку. Оно, конечно, лучше бы было на пароходе, но тогда придется ждать до обеда. А за ночь ребенок может и умереть.
Денег не хватило на поездку. Ни у кого во всей деревне не нашлось лишнего гроша. Пришлось обращаться к помещику. Юрасу трудно было даже представить себе, как он будет говорить с человеком, который погубил его мальчика. Но больше податься было некуда.
Он бежал полем в усадьбу и думал: должен же Ярмала хоть из невыплаченного мальчику заработка выдать двадцать литов.
И вдруг Юрас вспомнил, что почти весь заработок Казюкаса был уже забран семенным зерном. Хотел вернуться. Посмотрел в ту сторону, где стоял его дом. Вот мигнул свет в окне их избушки и опять долго не было его видно. Может быть, окно деревья заслонили. А в усадьбе светились окна. Юрас вбежал в помещичий двор, встретил в темноте кого-то.
— Пан дома?
Войдя на крыльцо, задел и опрокинул в потемках цветочный горшок, постучал в двери. Никто не отвечал, очевидно, легли уже. Послышалась музыка из гостинной.
Ярмала вертел радиоприемник, когда Тарутис остановился у дверей.
— Как больной? — пан обнаружил живую озабоченность, но не выпускал из пальцев переключателя. Поток звуков вдруг наводнил комнату.
— Говорите, в Каунас? Конечно, надо бы как можно поскорей. Однако не думайте, что это уж так опасно!
Пение кончилось, но из-под пальцев Ярмалы возникла теплой струей мелодия скрипки.
— Денег? С удовольствием, хоть сто литов! Только как раз сегодня дочка поехала в консерваторию, и я ей отдал все деньги. Если бы утром, — уж я как-нибудь нашел бы. Впрочем, подождите! — пан оставил Юраса одного.
Несколько минут спустя Юрас бежал домой, стиснув в кулаке картуз, который не скоро догадался надеть. Бежал и на каждом шагу громко повторял:
— Бесчувственная скотина!
Юрас жалел, что не швырнул барину в лицо эти, словно в насмешку протянутые, десять литов.
Каждая пядь земли, куда ступала его босая нога, была пропитана потом, отработана, засеяна, расчитана грош в грош за час, за кусок хлеба, за горсть зерна. С первых дней, чуть Юрас начал ходить, не держась за руку матери, он был запродан в усадьбу. А теперь, в несчастье, пан утешал его словом только. Это было больнее, чем розга.
Чем дальше убегал Юрас от усадьбы, тем тверже говорил себе:
— С голоду подохну, а ноги моей больше там не будет…
В поле кто-то свистнул или крикнул. Юрас остановился на бегу. Может, его ищут? Прислушался. Ни звука. Во всей деревне горел единственный огонек.