Моторы в то время отнюдь не были так надежны, как теперь. Часто они подводили нас и внезапно, без всякого предупреждения выбывали из строя с оглушительным дребезгом разбивающейся посуды. И тогда приходилось сдаваться на милость негостеприимных скал Испании. «Когда здесь мотор выходит из строя, — говорили мы, — самолет — увы! — тут же следует его примеру». Но самолет можно заменить. Главное— не войти вслепую в соприкосновение со скалами. Поэтому нам запрещалось под страхом строжайших взысканий подыматься в гористой местности над морем туч. При вынужденной посадке летчик, погружаясь в белую вату облаков, мог наткнуться на невидимые вершины.
Вот почему в тот вечер неторопливый голос еще и еще раз настойчиво напоминал о правилах полета:
— Конечно, заманчиво вести самолет в Испании, над морем туч по компасу, конечно это весьма изящно, но…
И еще медленнее выговаривая слова:
— …но помните, под морями туч… вас ждет вечность.
И вот внезапно этот безмятежный мир, такой плоский, такой простой, — мир, который открывается, когда вынырнешь из туч — приобрел для меня новый смысл. Его привлекательность таила западню. Я представлял себе эту огромную белую западню там, внизу, у меня под ногами. Вопреки всем предположениям, внизу царила не суета людей, не шум, не оживление городов, а куда более полное, чем здесь, безмолвие — вечный покой. Этот белый клей становился для меня границей между реальным и нереальным миром, между известным и неизвестностью. И я начинал догадываться, что лишь культура, цивилизация, человеческий труд придают смысл всему видимому нами. Горцам тоже знакомы океаны туч, однако они не видят в них этой завесы над неведомым.
Выйдя из кабинета, я ощутил ребяческую гордость: поутру и на меня ляжет ответственность за пассажиров, за африканскую почту. Но я чувствовал также, что недостоин этой чести. Мне казалось, что я не вполне подготовлен. Испания бедна посадочными площадками. Меня страшило, что при угрозе аварии я не буду знать, где приземлиться. Напрасно старался я, уткнувшись в бездушные карты, извлечь из них необходимые мне познания. И в этот канун сражения, когда мое сердце наполняли робость и гордость, я отправился к своему другу Гийоме. Гийоме раньше меня изведал эти пути. Гийоме уже овладел этой хитростью, у него был ключ к Испании. — Гийоме должен посвятить меня во все.
Когда я вошел к нему, он улыбнулся:
— Я уже знаю новость. Доволен?
Он подошел к шкафчику, взял бутылку портвейна и стаканы и, все так же улыбаясь, вернулся ко мне.
— Это надо вспрыснуть. Увидишь, все будет хорошо!
Мой друг, побивший впоследствии рекорды почтовых рейсов над Андийскими Кордильерами и южной Атлантикой, излучал уверенность, как лампа излучает свет.
В тот вечер, сидя под лампой, без пиджака, скрестив руки и улыбаясь самой ободряющей улыбкой, он просто сказал: «Бури, туман, снег — конечно, все это будет тебе докучать. Думай тогда о тех, кто испытал это до тебя, и говори себе: если справились другие, справлюсь и я». Однако я все же развернул карты и попросил его просмотреть вместе со мной маршрут. И, склонившись в свете лампы, опершись о плечо старшего товарища, я снова обрел покой школьных лет.
Но что это был за удивительный урок географии! Гийоме не просто описывал мне Испанию, благодаря ему Испания становилась моим другом. Он не говорил мне ни о гидрографии, ни о народонаселении, ни о поголовье скота. Он рассказывал мне не о Гвадиксе, а о трех апельсиновых деревьях, которые стоят на краю одного поля близ Гвадикса: «Берегись! Отметь их на своей карте…» И три апельсиновых дерева заняли теперь на ней больше места, чем Сиерра-Невада. Он рассказывал не о Лорке, а об обыкновенной ферме близ Лорки. О ферме и ее жизни. И о фермере. И о фермерше. И эта супружеская чета, затерянная в пространстве за тысячу пятьсот километров от нас, приобретала безмерное значение. Они обое* повались на склоне горы и, подобно смотрителям маяка, всегда были готовы помочь людям звездами своих огней.
Так мы извлекали из небытия, из непостижимого далека подробности, не известные ни одному географу в мире. Ибо географов интересует только широкая Эбро, утоляющая жажду больших городов, а не маленький ручей, скрытый в траве к западу от Мотриля, — этот поилец нескольких цветов на лугу. «Остерегайся этого ручейка — он портит поле… Нанеси-ка и его на свою карту». О! Я буду помнить о мотрнльской змейке! Ручеек был пустяшный, разве что пленял своим журчаньем десяток лягушек, но, вытянувшись под травами за две тысячи километров отсюда, он спал лишь одним глазом, подстерегая меня у спасительной площадки. При первой же возможности он превратил бы меня в сноп огня.
Полный решимости, ждал и я встречи с пасущимися на склоне холма тремя десятками бодливых баранов, готовых к бою. «Этот луг кажется тебе свободным, а — хлоп! — и тридцать баранов устремляются под колеса…» И я отвечал изумленной улыбкой на столь коварную угрозу.