И в этой светлой комнате Испания на моей карте мало-помалу превращалась в страну чудес. Я отмечал крестиками посадочные площадки и западни. Я отмечал этого фермера, этих тридцать баранов, этот ручей. Я с точностью заносил на карту овечий выгон, которым пренебрегали географы.
Распрощавшись с Гийоме, я почувствовал потребность побродить. Был холодный зимний вечер. Я поднял воротник пальто. Среди не ведающих ни о чем прохожих я шел, переполненный своим юношеским рвением.
В толпе незнакомцев я гордился тайной, скрытой от них в моем сердце.
Они не знают меня, эти дикари, но именно мне доверят они на рассвете вместе с грузом почты свои заботы, свои душевные порывы. Именно в мои руки отдадут они свои надежды. Так, подняв воротник, шагал я, чувствуя себя их покровителем, а они и не подозревали, что
Глухи оставались они и к сигналам, которые посылала мне ночь. Ведь снежная буря, готовая, быть может, разразиться и осложнить мой первый рейс, — касалась меня, моей жизни. Звезды гасли одна за другой. Но разве могли это заметить прохожие? Только я был посвящен в тайну. Перед битвой я получал сообщения о позициях врага…
И, однако, эти столь важные для меня указания я получал возле освещенных витрин, где сверкали рождественские подарки. Здесь, в ночи, казалось, были выставлены все земные блага, и меня опьяняло гордое сознание своего отречения от них. Я был воином, которого подстерегает опасность: к чему мне этот искрящийся праздничный хрусталь, эти абажуры, эти книги? Я уже плыл в тумане. Гражданский летчик, я вкушал уже го-речь летных ночей.
Было три часа ночи, когда меня разбудили. Резким толчком отворил я ставни, увидел город, залитый дождем, и, ощущая значительность минуты, неторопливо оделся.
Полчаса спустя, сидя на чемоданчике, поставленном на блестящий от дождя тротуар,
Каждый из товарищей в такое же утро чувствовал, как в нем, пока еще покорном начальству, еще вынужденном терпеть придирки инспектора, рождается человек, ответственный за испанскую, за африканскую почту, — рождается тот, кто три часа спустя, в сиянии молний, встретится лицом к лицу с драконом Оспиталета… тот, кто спустя четыре часа, победив его, облеченный всеми полномочиями, на свой страх и риск решит — сделать ли ему крюк над морем, или прямо устремиться на штурм Алкойского массива, — рождается тот, кто будет спорить с грозой, с горами, с океаном.
В такое же утро каждый из товарищей, ничем нс выделяющийся среди безыменной группы людей, под сумрачным зимним небом Тулузы ощутил, как в нем пробуждается властелин, который пять часов спустя, оставив за собой дожди и снег севера, покончив с зимой, сбавит газ и пойдет на посадку в летнем, палимом солнцем Аликанте.
Нет больше старого автобуса, но его неудобства и убогость еще живы в моей памяти. Он был как бы символом необходимой подготовки к суровым радостям нашего ремесла. Во всем тут сказывалась выразительная сдержанность. Помнится, года три спустя, не обменявшись со своими спутниками и десятком слов, я узнал здесь о смерти пилота Лекривена, одного из многих товарищей по линии, которые в туманный день или в туманную ночь ушли на вечный покой.
Было также три часа утра, царила такая же тишина, когда мы услышали, как директор, невидимый во тьме, сказал инспектору:
— Сегодня ночью Лекривен не приземлился в Касабланке.
— Аа! — отвечал инспектор. — Аа?
И, внезапно разбуженный от сна, сделав усилие, чтобы окончательно проснуться и проявить рвение, он добавил:
— Аа! Да? Ему не удалось пробиться? Он повернул назад?
На что из глубины автобуса ему коротко ответили: «Нет». Мы ожидали продолжения, но ни слова больше не было произнесено. И по мере того как летели секунды, становилось все ясней, что за этим «нет» уже ничего не последует, что это «нет» никто больше не властен изменить, что Лекривен не только не приземлился в Касабланке, но больше никогда и нигде не приземлится.