Мы захватили с собой часть нашей аптечки. Сто граммов чистого эфира, сто граммов девяностоградусного спирта и пузырек иода. Пробую сделать два-три глотка чистого эфира. Впечатление, будто бы я глотаю ножи. Ну, а девяностоградусный спирт? Но от него стягивает горло.
Разрываю песок, ложусь в яму и засыпаю себя. Только лицо высовывается наружу. Прево нашел несколько хворостинок и разжигает костер, который скоро затухнет. Прево не хочет зарыться в песок. Он предпочитает топтаться с ноги на ногу. Зря.
Горло не разжимается — плохой признак. А между тем я чувствую себя лучше. Я спокоен. Против всякого ожидания, я спокоен. На палубе невольничьего корабля, связанный по рукам и ногам, я против воли отправляюсь в путешествие под звездами. Но, возможно, я не так уж несчастен…
Если не двигать ни одним мускулом, не чувствуешь больше холода. И вот я забываю о своем теле, онемевшем под песком. Не буду больше двигаться — и никогда больше не буду страдать. Да и не так уж я, по правде говоря, страдаю… Все эти муки оркестрованы усталостью и бредом. Они превращены в книгу с картинками, в немного жестокую сказку… Еще недавно ветер травил меня, и, чтобы бежать от него, я кружил, как загнанный зверь. Потом мне стало трудно дышать: чье-то колено давило мне на грудь. Колено. Я отбивался от навалившегося на меня ангела смерти. Никогда я не был одинок в пустыне. Теперь, когда я больше не верю в то, что окружает меня, я ухожу в себя и не шевелю даже ресницами. Чувствую, поток образов влечет меня в тихое забытье; реки успокаиваются в толще моря.
Прощайте те, кого любил. Не моя вина, если человеческое тело не выдерживает трех дней без воды. Не думал я, что человек до такой степени в плену у источников. Не подозревал, что человек так ограничен в своей свободе. Обычно думают, что человек может идти куда хочет, что он свободен… Люди не видят веревки, которая привязывает их к колодцам, которая подобно пуповине привязывает их к чреву земли. Сделает человек лишний шаг — и умирает.
Я сожалею лишь об одном — о ваших страданиях. В конечном счете мне досталась самая лучшая доля. Если бы я вернулся, я взялся бы за старое. Мне нужна жизнь, а в городах нет больше настоящей жизни.
И дело не в авиации. Самолет — средство, а не цель. Рискуешь жизнью не ради самолета. Как и крестьянин пашет не ради плуга. Но при помощи самолета покидаешь город с его счетоводами и возвращаешься к крестьянской правде.
Занимаешься настоящим человеческим трудом и познаешь человеческие заботы. Вступаешь в соприкосновение с ветром, звездами, ночью, с песками, с морем. Состязаешься в хитрости с силами природы. Ждешь рассвета, как садовник ждет весны. Ждешь очередного аэродрома, как землю обетованную, и ищешь свою правду в звездах.
Я не сетую на свою судьбу. Три дня я бродил, страдал от жажды, шел по следам на песке, и единственной моей надеждой стала роса. Я пытался добраться до существ одного со мной рода-племени, позабыв, где они обитают на земле. Так и должен жить человек. Я считаю, что это важнее, чем выбирать по вечерам, в какой мюзик-холл пойти.
Мне уже не понять пассажиров пригородных поездов, этих людей, считающих себя людьми и не замечающих, что на самом деле гнет низвел их до роли муравьев. Чем заполняют они свои досуги, свои нелепые, ничтожные воскресенья?
Однажды, в России, я слышал, как на одном заводе играли Моцарта. Я написал об этом и получил двести ругательных писем. Я не питаю неприязни к тем, кто предпочитает ярмарочный балаган. Они не знают другой музыки. Я питаю неприязнь к содержателям балаганов — не люблю, когда калечат людей.
Что до меня, то мое ремесло дало мне счастье. Я чувствую себя крестьянином аэродромов. В пригородных поездах я задыхаюсь, здесь — нет! В конечном счете быть здесь — роскошь!..
Я не сожалею ни о чем. Я играл и проиграл. Таково мое ремесло. А все же я дышал им, воздухом моря!
Кто хоть раз отведал его, не забудет этой пищи! Не правда ли, товарищи мои? И дело не в том, чтобы жить среди опасностей. Эта формулировка претенциозна. Мне вовсе не по сердцу тореадоры. Я люблю не опасности. Я знаю, что я люблю — жизнь.
Кажется, небо начинает светлеть. Вытягиваю руку из песка. Рядом со мной — парашютное полотнище; щупаю его — оно сухое. Влага выступает на рассвете. Но заря взошла, а полотнища не намокли. Мои мысли начинают путаться, и я слышу свои слова: «Здесь сухое сердце… сухое сердце, сухое сердце, в котором нет слез!..»
— В путь, Прево! Наши глотки еще не ссохлись, — надо идти.
Теперь потянул тот самый западный ветер, который иссушает человека за девятнадцать часов. Моя гортань еще не ссохлась, но затвердела и болит. Чувствую уже, как что-то свербит в ней: скоро начнется кашель, о котором мне говорили, жду его. Язык мешает мне. Но ужаснее всего, что в глазах начинают появляться сверкающие блики. Как только они превратятся в пламя — сразу же слягу.
Мы шагаем быстро. Пользуемся утренней прохладой. Нам прекрасно известно, что, когда солнце начнет припекать, как говорится, в полную силу, мы не сможем больше идти. В полную силу…