Через дверь проникает луна. Я слоняюсь по двору. То доску переставлю, то поправлю выпершее полено. Тянет взять в углу кошель, набить сеном и нести в хлев, положить охапку в ясли и стоять и слушать, как жует скотина, угадывать, глядя на коровьи бока, время отела, подсчитывать овечий приплод и радоваться, что вот, если все будет хорошо, шерсти хватит, чтобы сменить и себе и ребятам валенки, а мяса — и на базар и на приварок.
У меня на дворе пусто, я никогда не водил скотины. Отчего же такое приходит на ум? Это проснулись во мне когда-то слышанные заботы отца.
На моем дворе не пахнет скотиной. Теплый дух я улавливаю от соседского двора. Слышу, как хлопнул сосед дверью, зажег в хлеву свет, ворчит на кого-то. Он делает то, что во мне живет лишь воспоминанием: набивает корзину сеном, несет корове…
Сколько стоять в деревне двору, столько водиться в нем скотине, столько выходить по утрам хозяину и смотреть, и слушать, и предполагать, какой приплод будет к весне. А как выведется на дворе скотина, так и хозяин — не крестьянин.
Рано утром перед восходом солнца деревенская улица полна редчайшим покоем. Еще дремлют сады, молчаливы избы, неподвижна пыль на дороге, стынет под окнами трактор. Все замерло в сладком оцепенении перед готовой вот-вот пробить минутой пробуждения.
И если бы вдруг по какой-то причине минута не пробила, сладкий покой обратился бы в омертвление.
И душе человека, как всему сущему, нужны лишь мгновения покоя. Превратятся мгновения в часы и дни — наступит паралич желаний. Нормальное состояние души — стремление и мятежность.
Когда подступает боль, я ложусь и гляжу на стены. Стены моей избы старые, бревна потемнели, в трещины и пазы набилась пыль и спрессовались запахи долгой жизни, что протекла здесь. В углу висит пучок травы-душицы, в вазе на столе — ветка вереса, от печки веет теплым кирпичом и березовым углем, пять свечей в подсвечнике, которые я держу на случай отключения электричества, источают аромат растопленного пламенем воска. Пахнут вещи, пахнет мытый с речным песком пол, пахнет куртка, в которой я хожу в лес, сквозь окна пахнет цветущей яблоней с сада и вспаханным полем из-за реки. Запахи сменяют один другой, много лет они повторяются, но не уходят совсем, их вбирают, впитывают старые стены, хранят в щелях и пазах, и сейчас, в минуты тяжкой боли, отдают мне, и я обостренным до чрезвычайности обонянием ловлю их, как эликсир, и чувствую, как выравнивается сбившееся с ритма сердце, сильнее в жилах ток крови, и проясненным умом понимаю, что действительно в родной избе и стены лечат.
Новый дом — еще не дом. Вот когда стены вберут в себя запахи нашей жизни, когда скажем: дом обжитой, тогда способен он будет исцелять и тело и душу. Новый дом — всего лишь надежда, старый — целительная память.
В десяти шагах от моего крыльца старая печина. Изба сгорела в войну, хозяин построился на новом месте, а печину заселил бурьян. Я взял косу и собрался скосить. Идет соседка, бабка Маня, и говорит:
— На сердце жалишься, а лекарство губишь! Гляди, сколь пустырника тут. — И показала мне пустырник, из которого сердечные капли делают.
Вечером друг приехал, директор совхоза.
— Великолепный запах! Медовый. Уж не пчел ли завел?
Я кивнул на высокие желтые цветы. Он воскликнул:
— Дикая редька. Смотри, какое богатство! В детстве, бывало, лакомились.
Пошел на печину, срезал ствол, очистил — попробуй, говорит. Попробовал — вкусно. Тогда и я полез в бурьян, заполнивший старую печину. Белый донник увидел, дикий тмин, кипрей, репейник, ромашку пахучую, крапиву, полынь горькую, подорожник, хмель и в завершение куст винной ягоды ирги. Какое растение ни возьми — лекарственное! Настоящая аптека у крыльца.
Подумал: недаром же бурьян лезет к жилью, это природа заботится о высшем своем творении — человеке. А я, неразумный, что хотел сделать — скосить?
Мы так много говорим о любви к природе, что забываем: любовь — это прежде всего знание.
В двадцати шагах от дома росла старая, в три обхвата ива. Она посажена была, наверно, в те времена, когда зачиналась деревня Усть-Дёржа. Не берусь сказать, сколько это лет назад, но знаю, что очень давно.
Под ее широченной кроной, как под крышей, хозяин распрягал коня и оставлял телегу с поклажей — знал: никакой дождь не промочит.
На ее толстом суку висела качель-люлька, в которой семилетняя нянька баюкала своего горластого братика. Убаюкав, бежала к реке полоскать пеленки, а заодно и покупаться, пока тенистая ива скворчиными песнями и шепотом листвы навевала на братика сон.
Могучая крона дерева, не пробиваемая ветром, когда он, как в трубу, дул вдоль междуречной долины, защищала соломенную крышу от его необузданной силы.