Постичь бы тайну рождения чувства! Может быть, прозрачная, как колодезная вода, тишина, сквозь которую слышны птичьи песни в недальнем лесу и звон косы на лугу, пробуждает в душе нечто незнаемое, что носим мы в себе до поры до времени? Может быть, белые дымы над крышами по утрам, острые запахи возвращающегося с поля стада, петушиные крики на заре, седые росы и белые суметы на улицах, скрип санных полозьев и звон железа в кузнице, может быть, все это, капля по капле вливавшееся в душу, копилось там, отстаивалось, оседало и проросло любовью?
Наверно, так. Наверно, всего понемногу есть в моем чувстве к деревне, и нечего искать какой-то исток, какое-то мгновение, с которого зачалась любовь. И все-таки опять и опять я возвращаюсь к мысли, что всему причиной ч е л о в е к. Малиновый чай из самовара, горбушку ржаного хлеба, кринку парного молока подавали мне руки, чьи-то натруженные, корявые, с набухшими жилами крестьянские руки. И всегда — с сердечным словом «на здоровье». Один только раз — за целые полвека один-разъединственный раз! — услышал я иные слова и, пораженный ими более, чем взрывом близкой бомбы, до сих пор ношу в себе тот невырвавшийся крик изумления.
Душным летом сорок первого, измотанные до последних сил, мы свалились в тени от церкви, прохладной от каменных стен, и, немного отдышавшись, разглядели среди пыльной сирени два танка «КВ», облепленные ребятишками. Дети были в одинаковых, из синего сатина, рубашках и платьях, по которым нетрудно было узнать в них детдомовцев. Танкисты сказали, что подобрали ребят на дороге, что бежали они от «немца» куда глаза глядят, что нет у них ни обувки, ни одежки и что накормить их не знают как, потому что сами без кухни. Мы с приятелем — он тоже был учителем — взяли ребят за руки и пошли по домам.
В избе, в которую вошел я со своими, была одна женщина, она только что подоила корову и разливала парное молоко по кринкам. Она не отказала нам, боже упаси, и молока дала, и хлеба, и с жалостью бабьей глядела на голодных ребятишек, и погладила младшего по стриженой головенке, но… Все свершилось в одну минуту: раздался резкий сверлящий визг и черной землей к небу ахнул на огороде взрыв. Ребятишки горохом сыпанули из избы. Я выскочил следом, увидел, как вырастают в ряд черные страшные кусты, но взрывов не слышал, потому что пуще бомбовых взрывов оглушил меня женский крик вдогонку: «Эй, парень, а платить кто будет?» Я остановился, онемело глядя на женщину в дверях, и, словно загипнотизированный ее требовательным голосом, пошел назад, шаря по пустым карманам и желая этим сказать, что нечем мне заплатить, но рука моя вдруг нащупала тяжелую монету, и я вспомнил, что это серебряный рубль, взятый мною в дорогу — больше в доме денег не было, — протянул его женщине, так и не сумев вымолвить ни слова.
Самолеты пикировали на деревню, а я шел к канаве, где под лопухами попрятались ребятишки, и почему-то больше всего боялся, что бомба разнесет избу, в которой нас только что накормили. Лишь какое-то время спустя я почувствовал незнакомую, непонятную, до слез обидную боль в душе. А теперь вот думаю, что нужен и т а к о й случай, один на целую жизнь, чтобы знать цену бескорыстию и доброте, чтобы саднила где-то внутри неутихающая заноза-обида, не позволяя мириться с жадностью и бездушием.
Наверно, случалось вам бывать в нежилых деревнях — теперь это не редкость: дома стоят, дворы стоят и колодезный журавель стоит, а жилого духу нет, люди покинули деревню, — и тогда уж ничто: ни белая роса, ни полная тишина, ни студеная вода — не пробудит в душе чувств, кроме одного — грустного сожаления, ибо все вокруг будет неодушевленно. Добрые глаза усталых женщин, певучий говор старух, мудрые лица стариков, добродушие и щедрость мужиков, озорная вольница ребятни — это живая душа деревни, ее сущность, без чего не существует понятия «деревня». Вещная сторона селения — лишь оболочка, а содержание — образ народной жизни. Поэтому, решив сказать слово о деревне, я адресую его людям.
В наших краях деревня не знала архитектора. Она строилась миром. Собирались мужики и решали, где нарезать застройщику печину, куда поставить избу окнами, куда амбар, куда гумно, куда хлевы. А мужиками повелевала земля: хватало ее — строились просторно, не хватало — жались друг к другу, не оставляя даже проулков. Помню, под Старицей поразила меня застройкой Слобода: изба к избе впритык. «Случись пожар — вся деревня дотла», — заметил я старику, моему собеседнику. А старик тот в свое время ходил в Москву, к Ленину, он и отвечает мне: «Затем мир и послал меня к вождю революции, чтобы насчет земли порасспросить. Негде мужикам стало строиться». Таких деревень все ж таки было меньшинство, больше — просторных, вольно растянувшихся по озерным да речным берегам, в один посад, окнами к солнцу.