Мать поднялась с табурета, чтобы кликнуть ребят и дверь прикрыть, сделала шаг и – снова на табурет вернулась. Ноги не удержали ее, страшной болью захватило сердце.
«Так вот оно что, – поняла мать. – Причудились ходики… Сердце свое я слышала».
Поняла и перепугалась. Не боли, другого: хватит ли у ее сердца силы ненастье пережить, дождаться, когда немчуру из села прогонят? Приключись с ней что – вся семья потеряется…
Во второй раз на нее злая напасть обрушилась. Первый приступ случился семь месяцев назад, в тот день, когда Альберт освобождал для себя их избу. Проще говоря, выгонял их на улицу… Тогда она укладывала в узел простыни да полотенца – все то, что на скорую руку прихватить можно. Отец, Валентин и Зоя были во дворе – вымеряли место под землянку. А Юрка с Борькой, дожидаясь ее, затеяли возню в сенях.
Укладывала она узел, прислушивалась к ребячьим голосам за дверью, а рыжий плечистый Альберт вокруг да около ходил, как – прости, Господи! – пес, на цепи привязанный. Юрке, видать, любопытно было на немца поглазеть, время от времени отворял он дверь, просовывал в избу свой вздернутый носишко. Мать шикала на него. Альберт незлобиво усмехался, а сам следил за ней. Протянула руку за подушкой – вырвал подушку, снова на постель швырнул. Поняла: сам на подушке спать желает. Пуховая подушка, мягкая, в девичестве еще приданое собирала… Хотела в замешательстве ходики со стены снять. Древние ходики, от матушки покойной остались. Зеленый попугай на циферблате от старости почернел, рядом с гирькой для точности хода глиняная свистулька подвешена – когда-то мальчишки у тряпичника выменяли. Зачем немцу такая рухлядь? Ан нет, пальцем Альберт погрозил: не смей, мол.
Тут Юрка снова дверь открыл:
– Ма, Борька на двор просится.
– Сведи, – сказала тихо.
Альберту, должно, прискучило сторожить бабу. Вышел в сени. И только вышел – резануло тишину вскриком ребячьим, и тут же оборвался вскрик, и хлопнуло два раза – гулко и раскатисто. Выскочила она в сени – в спину Альберту уткнулась: ноги расставил, пистолет в руке держит. А ребята прилипли к стене, ни живы ни мертвы оба, обомлели, и над русыми головенками ихними – две аккуратные дырочки в шершавой доске. Пыльные солнечные лучики сквозь них пробиваются.
Схватила она мальчишек за руки и скатилась вместе с ними с крыльца. Пропади пропадом все добро!..
Тогда, во дворе, и упала злая боль на сердце… В первый раз за все тридцать восемь прожитых на белом свете лет.
А сейчас-то с чего же подеялось?
«Валька… – припомнила. – Про обоз сватья говорила, про то, что побили партизаны многих… А Валентина за что же? Не своей волей с ними пошел – заставили. Мальчишка, молоко на губах не обсохло, семнадцати нет… За что мне му́ка такая?»
Он трудно появлялся на свет, ее первенец, куда трудней, нежели все остальные. На много часов затянулись роды. Повитуха Аграфена Трофимовна, приняв наконец младенца, привычной рукой шлепнула его по голому желтому тельцу. И не услышала в ответ крика. И сама растерялась.
«Ой, девка, – запела, – не жилец парень-то. Хилой, мозглявенький. Шел не головой – плечиком. Помрет…»
Обессиленная, она не сразу поняла повитуху. Мокрая простыня углями жгла ее тело, потолок над головой был необозримо широким и серым, как небо в мокрый осенний день. А за стеной июль стоял, черные мухи роились в раскрытом окне, кружили над постелью.
Но когда, сквозь немилосердную боль и душевную глухоту, уразумела она сказанное повитухой – даже возмутиться не смогла. Прошептала, с трудом разорвав воспаленные губы:
«Как ты можешь говорить такое?»
Аграфена Трофимовна склонилась к ней: рябое лицо в тумане, едва проглядывают плоские, словно бы размытые глаза.
«А ты не серчай, не серчай… Покричишь по тепленькому, а там и забудешь. Дело молодое…»
Вот тут-то, после таких ее слов, и подал он голос. И с этой минуты целый год не умолкал. Орал днем, орал ночью. Капризничал, не брал грудь. Кормила – мучилась, вконец извелась с ним, зарок давала: чтоб еще одного родить – ни за какие коврижки… Но это потом было, а тут, услышав, как кричит он – на высочайшей ноте, до звенящей боли в ушах, ну чисто заяц-подранок, неожиданно для себя самой засмеялась она:
«Вон какой голосистый…»
«Можеть, очухается, – сомневалась Аграфена Трофимовна. – А не просто ему жизнь достанется. Намаешься ты с ним…»
Как в воду смотрела – накаркала, старая, беду. Может, отца в комендатуру за тем и позвали, чтобы черную весть о Валентине объявить? У Тишки-то глаза бесстыжие вон как бегали, боялся ей правду сказать. А почему тогда солдат с винтовкой приходил? Разве на такой случай одного Тишки мало? Нет, не за тем увели отца. Говорят, за каждую встрепку, которую им партизаны дают, расстреливают немцы ни в чем не повинных мирных жителей. И мужиков, и баб, и малых детей не щадят. Так что же, в заложники отца взяли? Мало им Валентина…
Она снова поднялась с табурета. Надо бежать в комендатуру, надо узнать, что там с отцом сделали. И что с Валентином случилось? Может, хоть тело его разрешат взять для похорон, не оставят волкам на съедение…