Сил хватило лишь на то, чтобы сверток с полу поднять и до порога дойти, поплотнее захлопнуть дверь. Целое утро печь топила, сколько соломы сожгла, а все на ветер.
И Зойки, как на грех, нету, а ведь сказано было: не задерживайся. И ребят во дворе не слышно. То разгайкаются – удержу на них не сыщешь, а тут примолкли.
– К обеду… – сказала она вслух и прислушалась к своему голосу: он слабый был, неуверенный, – к обеду все соберутся. И отец придет, и Зоя, и ребята прилетят. Как же иначе? Вот посижу немного и начну обед готовить.
Музыка там, в избе, стихла: Альберт снял пластинку с патефона. И снова застучало: туп-туп, туп-туп… Но это уже не сердце. И не ходики, конечно. Немец за работу принялся, включил движок: чинит аккумуляторы для машин и танков…
Полдень
Когда ступишь за порог землянки – взглядом упрешься в отвесный, неровно обитый лопатой пласт глинозема. Он влажен и оттого темен… Чтобы оказаться во дворе – надо сделать еще пять шагов. Вверх, по пяти глиняным ступенькам с намертво втоптанными в них дощечками. Стоять на самой нижней дощечке, у порога, – в яме стоять. Ничегошеньки не разглядишь отсюда, разве небо над головой.
Сегодня оно синее, омытое дождем. И ни единое облачко не пятнает его чистоты.
Весна.
Со дна ямы, от порога, небо видится бездонным и бескрайним. И чуточку непривычным.
«Как черви дождевые живем. Стало страшно – в землю схоронились», – высказался отец в тот день, когда вселялись они в землянку.
Было это осенью, семь месяцев минуло, как было. Тогда небо пряталось за сплошняком черных туч и ливни каждый день врывались в их жилище, лихо перемахивая все пять глиняных ступенек. А вот – не думалось, не гадалось – и зиму в землянке пережили, под наваленным на ее крышу снежным сугробом. И гляди-ка, весна пришла. Как ни заледенела душа за зиму – все радостней ей, все теплей. И надежней.
Мать отдышалась, собралась с силами и помаленьку, опасаясь споткнуться, упасть – держала ноги непривычная тяжесть, – помаленьку одолела все ступени наверх.
Вот она, рукой подать, ее изба. Может, двадцать шагов до нее, может, и того меньше. Строились на четвертом году, как в колхоз вступили. Из лесу, с хорошей делянки, возили крепкие смолистые бревна. Отец с прилежностью ошкуривал их, и там, где оставлял топор случайную зазубрину, оплывали бревна желтым прозрачным янтарем. Летнее солнце высушило янтарь, легкостью и прочностью напитало сруб. Звенел топор в отцовых руках, и был отец весел и бесшабашен. Наверно, оттого, что – плотник от самых детских лет, умелец – впервые в жизни ставил он избу себе, своей семье. «Ты, мать, это… поберегись, уйди!» – покрикивал он, когда хваталась она за бревно, желая помочь ему… А до того как сруб поднять, фундамент клали из дикого, самородного камня-валуна. Брали камень в поле, за околицей. До сих пор лепятся к его шершавым бокам ржавые лишайники. Грудью наваливаясь на лом, отдирал отец приросшие к земле неподъемные булыжники, но виду, что ему трудно, не подавал, только ее придерживал: «Уйди, баба, человека в себе зашибешь… Сам управлюсь».
Была она тогда тяжела Юркой. Он и приспел на новоселье.
И младшего, Бориску, в эту избу из больницы доставила. Только Валентину с Зоей не повезло – принимала их повитуха в старом, разваленном домишке, в том самом, который от свекрови молодым достался. Одно название было – дом, а так – курятник, не этому чета.
Отсюда, от землянки, мать видела только высокое заднее крыльцо и заднюю стену с просторным, в резных наличниках, окном. Лицом своим, с тремя окнами по фасаду, изба – она крайняя в селе, изначальная – глядела на желтую, размытую вешней водой дорогу.
Там, через дорогу, в такой же, как и у них, землянке ютятся Беловы. Оно хорошо видно от калитки, их пристанище, потому что стоит не в ряду других, а на отшибе малость. Черный, приплюснутый, обложенный дерном холмик, перевернутый чугунок с выбитым дном, над ним труба.
Земля во дворе подсыхала, курилась испариной, и четко рисовалась на ней паутина тропинок. Скатываясь с избяного крыльца, разбегались они в вишенник и смородину, к погребу и калитке в заборе, к воротам. И лишь землянку не вязала тропка с крыльцом. С тех пор как хозяином в избе стал рыжий Альберт, вход туда заказан и матери, и отцу, и ребятам.
Тихо во дворе. Молчит у крыльца движок – черная чугунная машина со множеством медных краников и трубок. Когда Альберт чинит аккумуляторы, заряжает их, движок пыхтит не умолкая и до того входит в раж, что начинает разгневанно подпрыгивать на месте, сердито плюется горячим маслом и кипятком, выбрасывает из трубы клубы грязного дыма. В такие минуты он очень похож на своего хозяина, на Альберта.
Сейчас движок молчит, а на крыльце стоят громадные черные ящики – аккумуляторы… И в окне дома, за синими тюлевыми занавесками – тюль перед самой войной мать купила в сельмаге – никакого движения. Наверно, Альберт отремонтировал эти самые аккумуляторы, вынес их на солнышко и убыл доложить начальству о сделанной работе.