— Это было очень давно, — говорит Гривано, — и, по прошествии стольких лет, мне уже трудно доверять собственной памяти. Вы, без сомнения, читали широко известные описания битвы, сделанные по горячим следам ее непосредственными участниками. Это более надежные источники хотя бы потому, что их авторы брались за перо, едва выпустив из руки шпагу.
— Все это верно, — говорит Перрина, — однако мне интересен именно ваш личный опыт. Буду очень признательна, если вы сочтете возможным поделиться им со мной.
— Если на то пошло, — продолжает Гривано, — самое полное представление о той битве можно получить по трудам даже не ее участников, а позднейших историков, которые сами никогда не были на войне и вообще мало где побывали за пределами своих кабинетов. Объективная оценка подобных событий, синьорина, едва ли возможна, когда ты находишься в самой их гуще. Мои воспоминания о Лепанто состоят в основном из клубов дыма, криков, грохота и множества мертвых либо умирающих людей. Я уверен, что в тот кровавый день было совершено немало славных подвигов, но ни к одному из них я не причастен даже в качестве свидетеля. Для меня и моих товарищей все свелось к долгим отчаянным попыткам остаться в живых, и большинство из нас в этом, увы, не преуспело. Не сожалейте об утрате подобных свидетельств, синьорина. И не верьте, что истории павших бесследно исчезли вместе с ними. На самом деле эти истории стали плодородной почвой, которую удобрили их кости.
Когда Гривано заканчивает эту речь, собственный голос кажется ему отдаленным, словно звучащим из какого-то соседнего помещения. Его обзор сужается, отгораживаясь от всего, кроме отдельных деталей облика собеседницы: ее сложенных рук, припудренной груди в вырезе платья, лица под вуалью.
— Неужели вы не понимаете, дотторе? — говорит она, крепко сжав его запястье. — Ведь именно об этом — о хаосе битвы и об исступлении, близком к помешательству, — мне хотелось бы услышать от вас!
Кажется, в глазах ее блестят слезы, хотя судить об этом трудно при опущенной вуали. Он чувствует ее холодные пальцы на своей руке, а затем — внезапные желудочные спазмы, в попытке сдержать которые он закрывает глаза и стискивает зубы.
— Зачем вам это знать? — спрашивает он.
Она разжимает пальцы и сдвигается по скамье чуть дальше от него.
— Потому что, на мой взгляд, как раз в исступлении и хаосе сокрыта истинная картина событий.
Синицы пролетают над их головами, попискивая: «И-чи! И-чи! И-чи!»
— Мои глубочайшие извинения, синьорина, — говорит Гривано. — Я надеюсь, мы еще побеседуем на эту тему, а сейчас я не хочу показаться грубым, но… мне что-то нездоровится. Не подскажете, где я могу найти… место уединения?
Перрина вскакивает со скамьи, хватает его за руку и ведет внутрь палаццо и далее по длинному коридору. При этом она ни на секунду не умолкает: извиняется, выражает озабоченность, предлагает помощь. Выудив из этого потока слов данные о местоположении уборной, Гривано поспешно откланивается.
Он успевает добраться до желанного места, не обгадившись по пути, хотя в последнюю минуту был уже предельно близок к этому. Бросив мантию на крючок и рывком спустив штаны, он приседает над отверстием в дощатом полу, откидывается назад с упором спиной и затылком в кирпичную стену и опустошает кишечник, попеременно то обливаясь потом, то содрогаясь от озноба. Вскоре наступает облегчение, за ним следует чувство неловкости, а еще чуть погодя, когда он уже приводит в порядок одежду, вдруг возникает сумасбродное желание остаться навсегда в этой клетушке, укрыться здесь от посторонних глаз и забыть обо всем, включая свою тайную миссию. Он делает несколько глубоких вдохов с закрытыми глазами и представляет себя куколкой, которая покоится в жирной, хорошо унавоженной почве, безразличная к суетливому существованию остального насекомого мира вокруг.
Когда он возвращается в коридор, девушки там уже нет, зато его дожидается Марко Контарини.
— Дотторе, вы достаточно хорошо себя чувствуете, чтобы встретиться сейчас с моим отцом? — спрашивает молодой человек. — Он надеется, что вы сможете уделить ему несколько минут.
29
Личные апартаменты сенатора расположены непосредственно под главным этажом палаццо с окнами на Гранд-канал. Контарини-младший оставляет Гривано в гостиной, а сам отправляется к отцу сообщить о его прибытии. В одиночестве Гривано рассеянно листает книгу Кардано «О многообразии вещей», найдя ее раскрытой на столе, и слушает плеск волн о стены палаццо, а также песню проплывающего мимо гондольера. Ему знакома эта песня, то есть он слышал ее в юности.
Но вот гремит засов, открывается тяжелая внутренняя дверь, и в комнату, ковыляя на мертвых ногах, входит Верцелин — в облепленной водорослями дерюге, с пустыми глазницами, дочиста выеденными крабами. Его рот разинут в обвиняющем крике, но вместо звуков оттуда бьет струя черной тины, в которой копошатся мертвенно-бледные личинки…
Гривано шарахается прочь, натыкается спиной на стену и роняет книгу, — но это не Верцелин, конечно же, а всего лишь Марко, появившийся из отцовской библиотеки.