— Надеюсь, теперь вы поймете, почему я устроил вашу встречу с Перриной, — говорит сенатор, — хотя это и вышло у меня самым неудачным образом. Вы для нее являетесь единственной реальной связью с прошлым ее семьи, которым она активно интересуется. И — простите еще раз за откровенность — мне кажется, что близкая дружба с Перриной также пойдет во благо и вам. Я уже стар и недолго задержусь на этом свете, поэтому стараюсь не откладывать важные дела на потом. Являясь опекуном Перрины, я очень к ней привязан, но она не мое родное дитя. Приданое, которое я могу за ней дать в пределах разумного, недостаточно велико, чтобы привлечь кого-то из нобилей; и до недавних пор я пребывал в затруднении, пытаясь найти подходящую партию среди достойных граждан Республики. Как я сказал, ее приданое не может быть таким же, как у дочери Контарини, однако сумма будет весьма солидной, особенно для человека вроде вас — не старого, но уже и не юноши, — если он планирует прочно обосноваться в этом городе. Не забывайте также, что она последняя в благородном роду Глиссенти и ее детям будет обеспечено место в Большом совете. На этом остановлюсь. Я сказал уже достаточно. Навестите ее. Пообщайтесь с ней. Подумайте.
Повсюду, куда ни посмотрит Гривано, он видит пульсирующие зеленые тени — призрачные отсветы солнца, затмевающие все вокруг. Ему чудится, что пол под его креслом начинает покачиваться, как будто весь дворец отделился от берега и свободно плывет по волнам. В ушах стоит ровный негромкий гул, словно в них дует кто-то невидимо стоящий рядом.
— Но, сенатор, — произносит он почти шепотом, — ведь эта юная синьорина обвенчана с Господом, разве нет?
— Не обвенчана, а только
30
К тому времени, когда Гривано приходит в себя после обморока — чему способствует щепотка нюхательной соли из лаборатории сенатора, подкрепленная бокалом крепкого бренди, — солнце уже почти село, а это значит, что он опаздывает на собрание Уранической академии. Он приносит извинения, откланивается, надевает мантию и покидает палаццо через боковой выход с внутреннего двора, где седовласый слуга занимается упаковкой вещей для отъезда на материк. Старый Риги скептическим взглядом провожает Гривано, спешащего прочь.
Палаццо Морозини расположено на этом же берегу Гранд-канала, примерно на полпути в обратную сторону до Рива-дель-Вин. Быстрее всего туда можно добраться на лодке, но Гривано предпочитает пройтись пешком. Ему нужно подумать, прояснить голову, определиться. Если из-за этого он пропустит застолье — не беда: он не чувствует себя голодным.
Ла-Сенса приближается к своему бурному финалу. Тут и там из палаццо на сумеречные улицы выплескиваются вертлявые юноши в узких штанах, туго обтягивающих зады, и пухлые девицы, подставляющие прохладному воздуху свои открытые почти до сосков груди. Они раскачивают переполненные лодки и наводняют в иное время тихие уединенные аллеи. Почти все они в масках. Осталось уже недолго до первого звона ночного колокола, когда на улицах появятся фонарщики и город возобновит эту игру в забывчивость: что разрешено и что запрещено? В толпе Гривано вновь ощущает себя невидимым — просто одним из кусочков пестрой мозаики.
Ноги шагают в темпе движения мыслей, пронося его по незнакомым улицам мимо застекленных окон, настенных фресок, еще открытых или уже закрываемых ставней. Но, куда бы ни двигались и как бы далеко ни забредали эти мысли, их конечным пунктом всякий раз оказывается девушка по имени Перрина, создавшая неожиданную проблему самим фактом своего существования.
Они с Жаворонком покинули Никосию за девять месяцев до вторжения турок и почти за два года до того, как их отцы и братья погибли в Фамагусте. Новость о падении города достигла флота, когда они стояли на якоре и пополняли запасы пресной воды. Жаворонок чистил ствол своего аркебуза. «Только что пришло известие, ребята: Фамагуста пала, — сказал капитан Буа, появляясь на квартердеке с лицом, искаженным яростью. — Командующий Брагадин, упокой Господь его душу, согласился сдать город на почетных условиях, но Лала Мустафа, этот грязный сын шлюхи, велел отрезать ему нос и уши. Потом нечестивые дикари живьем содрали с него кожу, набили ее соломой и возили это чучело по улицам города верхом на корове. Но придет срок, и они жестоко поплатятся за то, что сотворили!» Во время этой речи смена выражений на лице Жаворонка — боль, испуг, гнев, растерянность — отражала смятение в его душе. Теперь они оба остались без отцов. Последние мужчины в своих семьях. Обоим по тринадцать лет.