– Можно мне сказать? – Анна Лазарева подняла руку, ладонью вперед. – Иван Антонович, вот я свободно говорю по-немецки, по-итальянски, английский знаю чуть хуже, но у меня не получается на чужом языке думать. Услышав или прочтя чужую речь, я сначала внутренне перевожу ее на русский, и лишь тогда могу понять. Точно так же, желая что-то сказать, я сначала мысленно формулирую на русском, и только после могу произнести. Что и утомляет дополнительно, и ведет к потере времени – в чрезвычайной ситуации даже промедление на секунду может быть губительным, тут пример есть, когда в Китае наших летчиков пытались было выдать за «товарищей Ли Си Цынов» и обучали командным словам на китайском, и вроде даже на учениях что-то получалось – но как воздушный бой, то в эфир исключительно русская речь, и ничего с этим не сделать. А главное, не всегда совпадают понятия, смысловые оттенки у, казалось бы, однозначных слов. Следовательно, язык искусственно упрощается, что ведет и к упрощению мышления. И это происходит, даже когда языки, казалось бы, близки – поинтересуйтесь, что происходило в двадцатые на Советской Украине, когда там пытались приказом свыше ввести обязательный украинский язык вместо русского, в Академии наук есть уже издания, анализирующие те события с точки зрения и лингвистики, и социологии. Это, повторяю, близкие языки одной группы – что же будет при волюнтаристском переходе на язык чужой? Вряд ли общество будущего могло позволить себе роскошь тотального оглупления, даже на переходный период. Не говоря уже о том, что сокровища мировой литературы абсолютно достоверно на чужой язык не переводятся в принципе, из-за той же разности в понятиях – и фактически, говоря, например, о переводе Шекспира, подразумевается, что переводчик, сам писатель достаточно высокого уровня, сумел создать творение «по мотивам и максимально близкое к сюжету». Вот отчего сейчас у нас в СССР немецкую философию и литературу преподают исключительно в Калининградском университете и на немецком языке. И отчего машины с их формальной логикой еще долго не научатся делать хороший перевод – лишь так называемый подстрочник, полуфабрикат для дальнейшей обработки, если говорить о художественных текстах. Но вряд ли в коммунистическом будущем примут за общий и обязательный – язык, пригодный лишь для сухого обмена информацией в «телеграфном» режиме. Даже если принять, что компьютеры будущего совершеннее вот этого, – тут Анна взглянула на ноутбук, – тогда им не потребуется искусственная прокладка. Если такой язык возник, значит, он был нужен – потому что компьютеры не справлялись с богатством живого языка, который в принципе многозначен, там каждое слово может иметь несколько значений, и индивидуально, и в составе фразы, в зависимости от контекста. Опять же, имеем корректный пример – отчего не состоялся эсперанто в качестве общемирового? Именно из-за своей абсолютной логики.
– Вы не учли еще одной возможности, – ответил Ефремов, внимательно слушавший все рассуждения Ани, – что язык сначала был введен как названная вами «прокладка», исключительно для упрощенного перевода, а затем развился, обогатился, стал полноценным языком и в этом качестве вытеснил остальные. Хотя если уж считать все три книги частями одного целого, то из «Туманности Андромеды» и «Часа быка» нигде не следует, что на Земле не осталось людей, говорящих на местных языках, а тем более, что это под запретом. Но не буду спорить – если вы считаете, что именно описанное мною происхождение всеобщего языка совершенно неправдоподобно даже для научной фантастики, или больше того – вредно по своему влиянию на читателей, то я, конечно, удалю из «Сердца змеи» эпизод с санскритом – пусть всеобщий язык появится иным путем.
– Пожалуй, так будет лучше, – кивнула Анна. – Конечно, это лишь мой взгляд, но думаю, присутствующие с этим согласны, – она взглянула на Сталина и Пономаренко, те промолчали. – А что касается имен, ну можно вставить хотя бы иногда что-то узнаваемое нашими современниками?