Отъезд был вечерний. И потому, еще не перестали мелькать лоскутные одеяла подмосковных дачных кооперативов, обитатели литерного вагона потянулись к проводникам за чаем. Генрих Людвигович и его спутница также вместе начали подготовку к вечерней трапезе. Основательность Генриха Людвиговича оделила их и буженинкой, и колбаской, и ветчиной, ну и, конечно, добрым куском сала. Ирина Яковлевна подкинула разные домашние разности, от чего из купе потянуло духом домашнего очага. Ирина, сердясь на своего спутника, что вместо того, чтобы элегантно посидеть в вагоне-ресторане, раскидывается эта походная скатерть-самобранка, упорно смотрела в приоткрытую дверь купе на безнадежно унылые пейзажи ноябрьской России.
Всякий идущий за чаем, естественно, чуял призывный запах пирожков и котлет и ненавязчиво осведомлялся, в каком полку служили обитатели купе. Вскоре выяснилось, что действительно, кроме ветеранов, в вагоне нет иных пассажиров. Ирина радостно приглашала заглядывающих присоединиться к их столу. И вот уже все сидят, тесно прижавшись друг к другу, пьют неизвестно чью водку, потом коньяк. Возбужденно пытаются разыскать знакомых. Перебивая и не слушая других, торопятся поведать свою военную и послевоенную судьбу. Тут же выплескиваются обращенные неведомо к кому накопившиеся обиды. И сразу же, по укоренившейся традиции, общество делится на два непримиримых лагеря: за партию и за прогресс. За прогресс, правда, выясняется, ратует одна Ирина; все остальные в той или иной степени – надежды возлагают на коммунистов.
«Совсем из виду упустила: ветераны все жуткие “комуня-ки”, даже если и не состоят в партии», – тоскливо думает она. Ей не хочется фальшивить, не хочется и обижать этих удивительно наивных людей. Но и соглашаться с их детским невежеством невозможно. Она старается не включаться в их шумное обсуждение преимуществ жизни при Сталине. Некоторые, правда, утверждают, что, не убери таинственные силы великого справедливца, безвременно покинувшего этот мир – Андропова Юрия Владимировича, – не пришлось бы теперь переживать тяжелые времена. У женщин-ветеранов свои претензии – и почему-то особенно суровые к Хрущеву.
Обе женщины, присоединившиеся к общей трапезе в их купе, с первого же взгляда почувствовали недоверие к Ирине. Разве может эта фифочка – из лексикона их юности – быть настоящей женой ветерана? Да и на офицерскую жену не похожа. Взгляд другой и обличье совсем иное. Разве такая может, как они, траншеи рыть, раненых на себе таскать? А сейчас землю копать, семью до третьего поколения едой обеспечивать и внуков тетешкать. Рядом с ней они вдруг почувствовали свою женскую ущербность. Хоть и были на них лучшие крепдешиновые блузки и пиджаки, как монистами увешанные орденами и медалями. Но фигуры, конечно, даже отдаленно не напоминали те сильные и гибкие тела, что своею молодостью мостили дорогу к общей победе.
Ирина тоже остро чувствовала свою отчужденность, свою им противопоставленность. Ей даже казалось, что в том, что женственность покинула их, есть ее вина. Она корила себя за легкомыслие, за очередную абсурдную выходку. Ей было стыдно, что она мистифицирует чистых доверчивых людей, обман по отношению к которым представлялся ей особенно мерзким.
А он гордился ею и, не подозревая о ее душевных муках, рассказывал, какая она прекрасная хозяйка, какой талантливый художник. Внезапно атмосфера в купе изменилась. То, что она художник, всем все объяснило.
Женщины испытали облегчение: все-таки она не просто боевая подруга мирного времени – она из волшебных сфер искусства.
Мужчины ощутили приступ зависти к такому удачливому герою – все-то плывет ему в руки: и академик, и директор, и в Москве по коммуналкам не мыкался, да вот и женщина какая попалась. Говорят, правда, что художницы легкомысленны и часто меняют мужей. Вдруг и на сей раз ему повезет – даст спокойно дожить.
Отголоски всех этих смутно ворочающихся соображений каким-то образом доходили до Ирины, и ей становилось смешно и горько: «И так нехорошо, и эдак скверно».
Она почувствовала внезапное ослабление напряжения в купе. Как цветы после грозы, на глазах стали раскрываться лица ветеранов, исчезла нетерпимость. И всем захотелось пить за красоту – неведомо какую – за художников и потом, само собой, за любовь. И не было уже меж ними «ни эллина, ни иудея», – все были молоды, и все хотели любить и быть любимыми.
Генрих Людвигович тоже хотел быть любимым. Тем более что под боком сидела его благоверная, которая по долгу службы должна была выражать ему нежные, но сильные чувства. Держа в одной руке стакан, а другую, освободив от бутерброда с котлетой – «Вы почувствовали, как она готовит?» – направил прямехонько ей за спину, чтобы на законных правах собственника приобнять ее. А она, вместо того, чтобы, как подобает верной супруге, нежно прилечь на его мужественное плечо, с веселым смехом пропела: «Я свою Наталию обниму за талию, а пониже ни-ни-ни – только в выходные дни».
Присутствующие еще больше расслабились, стали смеяться и подшучивать над его неудавшейся попыткой.