– Но вы-то как смогли пройти весь этот ад и не то что сохранить ясность ума, но совершить головокружительную карьеру? Что вас вело? – Ирина испытующе смотрела ему в лицо. Ей хотелось уловить тот момент, когда высота подвига сольется с будничностью действия и, как она надеялась, возникнет реальность момента. И она сможет понять, что такое ежеминутный героизм – как можно постоянно быть готовым умереть и одновременно биться за жизнь.
– Мне повезло: я начал с Финской. Меня призвали сразу после школы и определили в войска ПВО, но стрелять почти не из чего было и пришлось поработать пехотой… Думаю, что в Финскую меня спас мой ангел-хранитель…
– Вы разве верующий – вы же известный марксист-ленинец… Ваш ангел и близко не мог приблизиться к смердящей атеизмом душе, – не могла удержаться эта язва.
– Спасибо маме – я крещён, и ангел-хранитель не имел права оставить без защиты крещёную душу… Да я думаю, что и везло мне. Вот Финскую прошел… Поморозился – само собой – потом растаял, как видите… Зато к Отечественной был уже обстрелян со всех сторон, к смерти привык, в двадцать лет был почти ветеран. И под северным небом выжил чудом… или ангел-хранитель смерть отгонял… Ну, что? За ангела-хранителя? Ура!
Он увидел, как она медленно до конца выпила весь коньяк – обычно она пила частями. И сколько бы он ни понуждал ее следовать установленному от века порядку – пить до дна – она, упирая на свои эстетические пристрастия – мол, когда до дна, вкуса не чувствуешь – пила постепенно небольшими глотками. Что, надо сказать, бесило его – он чувствовал в этом непонятную обиду себе.
Весна вокруг была совсем молодая. И Ирине казалось, что и они еще совсем молоды, возможно, даже ровесники… Вот, только ей никак не удавалось уловить его героическую суть. Она смотрела, как он режет крупными кусками розовое сало – «без сала – стол не стол» – как он, одев передник, проворно движется между домом и накрытым под яблоней столом. Все яблони в его саду были старые, с перекрученными стволами, с ветвями, висящими чуть не до земли. Он категорически не хотел ничего обрезать, ничего менять. Все должно было быть таким, как при его незабвенной Юлии Францевне. Была в этом запущенном и одновременно живом саду удивительная прелесть. Когда-то здесь был сосновый лес, теперь под разными углами на участке доживали свой век одинокие сосны. Мощные молодые и нахальные клены стремились вытеснить их и всю остальную растительность. Единственно, что он пытался приводить ежегодно в божеский вид, была малина. Но она тоже как-то удивительно быстро дичала и по экспансивности соперничала с древовидной крапивой.
В нем, видимо, говорила кровь очень далеких предков. Как первый землепашец, он каждую весну лопатой перекапывал свою неплодовитую землю и высаживал рассаду: непременно огурцов и помидоров. Он сеял редис, салат, сажал кабачки, патиссоны и прочий овощ. Несмотря на невероятную заботу о своих зеленых питомцах, к концу лета на пожелтевших плетях, почему-то вьющихся на подпорках, огурцов и помидоров, висели одинокие скрюченные дети неблагодарной земли и заботливого землепашца. Вместо зелени в едином строю жесткой щеткой желтел спиралевидный укроп, сухостойный чеснок и петрушка типа заячьей капусты, подпираемые мощными зелеными стволами лебеды, конского щавеля и вездесущей крапивы. Он щадил всех – он не мог бороться с жизнью.
Она смотрела на причудливо изогнутые стволы яблонь, с которых в иные годы, мешая спать, сыпался яблочный дождь, синева стволов которых растворялась в золотистом воздухе утомленного долгим солнцестоянием дня. Это был краткий миг в круговороте природы, когда все на земле так чисто, так ярко и так погружено в золотой воздух голубой весны, когда зелень еще только угадывается. И все так отчетливо и так неопределенно. И жизнь кажется необъятной и бесконечной.
Сколько раз она писала в этом саду, стоя у мольберта – предельно освобожденная от обременительных одежд. А он никак не мог сосредоточиться над очередной монографией, сидя в своей мансарде, не в силах отвести взгляда от этой бесстыдницы. Он не подозревал, что художникам нужна свобода тела. Вообще ему за его богатую разными событиями жизнь не доводилось наблюдать так близко художника за работой. Тем более художницу. И тем более такую свободолюбивую. В Европе, да и в обеих Америках, на улицах крупных городов всегда стояли и сидели у мольбертов художники. Он воспринимал их скорее как часть городского пейзажа, чем как конкретных живых творцов прекрасного.
С этой все было не так. Она работала одна, у него в саду. То, что она делала, всегда было непохоже на то, что он привык считать красотой. К тому же она совсем не пользовалась кистями и писала, как она называла свою работу, специальным ножиком, от одного названия которого у него холодело под ложечкой. Не сразу выучив неведомое слово – это он-то, знаток почти всех европейских языков – он с каким-то даже сладострастием вворачивал его всякий раз, когда речь заходила о ней.