– Я же ему говорил, это опасно… Я же не виноват, я тут ни при чем… Сам виноват в своей гибели… Это книги его убили… Он думал, что все знает, вот тебе и результат… Если бы он меня слушался, этого бы не случилось… У меня совесть чиста…
И при этом он продолжал плакать, сам не зная почему.
Он добрался, запыхавшись, до дома Лу-Папе; прежде чем открыть дверь, постоял немного и утер лицо рукавом рубашки.
Стол был накрыт, горела керосиновая лампа.
Ожидая племянника, Лу-Папе, не сняв шляпы, уже почал бутылку белого вина и читал приходскую газету, в которой его что-то очень рассмешило. Вот почему, когда Уголен вошел, он шумно усмехался.
– Папе, я только что остановил часы в доме господина Жана, – выговорил Уголен сдавленным визгливым голосом.
Веки у него задрожали, и на искаженном страдальческой гримасой лице появились слезы.
– И поэтому ты плачешь? – встав со стула, удивленно спросил Лу-Папе.
– Не знаю. Это не нарочно. Нервы шалят… Не я плачу, плачут мои глаза…
– Что ж, ты не виноват: так же и твоя мать-покойница, чуть что – глаза на мокром месте. Ты уверен, что он умер? Но отчего?
– От взрывчатки. От первого же взрыва.
Он стал вполголоса рассказывать о том, что произошло, а по его лицу неудержимо струились слезы. Раздраженный Лу-Папе налил ему стакан вина.
– На, дурачина, выпей! – велел он, а пока Уголен пил медленными глотками, ехидно спросил: – А что с гвоздиками? Они тебя больше не интересуют?
– Конечно интересуют! Так что, с одной стороны, я доволен, даже очень. Видишь, я уже не плачу. Ну, давай поедим…
Он сел за стол, Папе открыл дверь на кухню.
– Утри глаза, она ничего не слышит, зато все понимает.
Он сел. Глухонемая поставила супницу на стол и вышла из комнаты.
– Куренок, мне тоже его жаль. Хорошо, что он не страдал, но что поделаешь, так уж на роду было написано… Понимаешь, если бы этот человек остался в городе и продолжал служить налоговым инспектором, он мог бы жить припеваючи до ста лет… Это книги его погубили. Царство ему небесное! – Он налил в тарелку, на дне которой лежали ломтики хлеба, большую порцию супа. – Теперь, – продолжил он, – самое время смотреть в оба. Мы в выгодном положении, в наших руках документ на гипотеку. Но может появиться соперник – какой-нибудь дальний родственник, о котором он и понятия не имел, или родственник жены, или завистник из Креспена, или очередной придурок из города, который вдруг решит выращивать здесь кофе или сахарную свеклу. Они будут претендовать на наследство, нотариус развесит объявления о продаже фермы… а объявления нотариуса могут кому угодно и где угодно, даже у черта на куличках, попасться на глаза. Нам нужно, используя гипотеку, купить ферму, но так, чтобы все прошло тихо-мирно, по-дружески, так сказать, и без проволочек. Спокойно поешь, а потом иди обратно и проведи ночь у его смертного одра вместе с женой и дочкой. Раз у тебя глаза на мокром месте, иди поплачь с ними! Это принесет хоть какую-то пользу…
Похороны состоялись на третий день.
На исходе ноября, когда солнце стоит невысоко над горизонтом, тени от предметов были серыми, но такими же длинными, как и в летние вечера. Холодный ветерок пробегал по дрожащим оливам; певчие дрозды, засев в кронах терпентинных деревьев, объедались их плодами.
Памфилий, сколотивший ночью гроб, вместе с Казимиром пришли помочь Уголену: пока женщины облачались в траур в комнатах на втором этаже, они положили тело в гроб и погрузили его на повозку Лу-Папе; Батистина забросила на него две охапки иммортелей, крепко пахнущих медом, и Жан, сын Флоретты, под жужжание пчелиного роя и далекий похоронный звон колоколов отправился в свой последний путь.
Мать и дочь скрывали под траурными вуалями, которые одолжил им Памфилий, обожженные ночными слезами лица. Батистина, вся в черном, поддерживала Эме; Манон шла, как маленький солдат: неестественно прямая и отрешенно-несгибаемая, она как будто участвовала в каком-то нелепом и ледяном сне. Уголен открывал процессию и, ведя мула на поводу, отбрасывал концом ботинка камни с дороги.
На панихиде присутствовали люди, с которыми Эме и Манон не были знакомы: Анж-фонтанщик, Клавдий-мясник, Кабридан, сокрушавшийся об истории с шаром, который угодил в горбуна; старый Англад, бледный и дрожащий, сидел между своими сыновьями-близнецами.
Когда вышли из церкви, к шествию присоединился Филоксен с котелком в руке; не было только Лу-Папе, который остался дома.
На кладбище Казимир и Памфилий на веревке опустили гроб в могилу. Манон с серьезным и спокойным лицом бросила в яму ветку розмарина. Ее мать, чье лицо было скрыто под вуалью, стояла неподвижно и как будто не понимала, что происходит.
Батистина поделила иммортели и пчел между могилами хозяина и Джузеппе.
Затем господин мэр поклонился Эме, выразил сожаление, что не был знаком с ее мужем, и заверил: муниципалитет берет на себя расходы на похороны; когда Эме беззвучным голосом спросила, кому она должна заплатить за гроб, к ней подошел Памфилий и тихо сказал, что все уже оплачено кем-то из Креспена.
Когда поднимались обратно в деревню, Казимир проговорил: