– Не плачь, малютка, не плачь! Слушай меня внимательно. Этот господин собирается купить ферму, но у него и без того много земли, и он слишком стар, чтобы много работать. Так что он покупает ферму, чтобы отдать ее мне в аренду. Я не хочу, чтобы земля, которую обрабатывал покойный господин Жан, снова одичала, чтобы ее заполонила растительность холмов, сведя на нет все его усилия. Я собираюсь возделывать эти поля. Они рядом с моим домом. Так что я по-прежнему буду жить в Массакане, а вы будете оставаться здесь столь долго, сколько хотите.
– Это его личное дело. Меня это не касается, – проговорил Лу-Папе, обращаясь к Эме.
– Вы бы и правда так поступили? – спросила она, дрожа всем телом.
– Да, именно так я и поступлю… Вы будете жить в своем доме, и я никогда не войду, не постучав, потому что для меня это всегда будет дом господина Жана.
К своему собственному удивлению, он по-настоящему разволновался, произнося эти слова, даже слезы выступили у него на глазах. Лу-Папе ошеломленно уставился на него и задался вопросом, восхищаться ли ему актерским талантом племянника или сожалеть о его излишней чувствительности. Девочка поднялась с колен и тихо повторяла: «Спасибо, спасибо… Спасибо…»
Тут Батистина тоже поднялась, чтобы ходатайствовать перед Пресвятой Девой Марией о том, чтобы та ниспослала великодушному Уголену баснословное богатство, долгую счастливую жизнь и ораву здоровеньких детишек.
Однажды утром мать с дочерью спустились по любимым холмам в Обань.
Эме была в черном, как и подобает в период «большого траура», и во вдовьей вуали. На девочке тоже было черное платье, но ее облик оживляли золотистые кудри. Лу-Папе ждал их перед домом нотариуса.
Нотариус вел себя очень любезно и засвидетельствовал, что цена в восемь тысяч более чем разумная.
– Если бы была вода, цена могла быть вдвое больше… Но поскольку имеется одна-единственная цистерна, и дом очень старый, и затерян в холмах далеко от крупных населенных центров, я могу подтвердить, что покупатель не скупится.
Лу-Папе добродушно улыбнулся: мол, такая щедрость вполне естественна для него и тут нет ничего удивительного.
Нотариус объявил, что сумма основного долга и проценты по ней будут сию минуту погашены и что после оплаты процентов и издержек у вдовы Кадоре останется сумма в три тысячи восемьсот восемьдесят франков, которые покупатель сейчас и выплатит ей, причем по каким-то непонятным, сугубо нотариальным причинам «без ведома подписывающего сей акт нотариуса»[41]
.Лу-Папе счел своим долгом подняться со стула и повернуться спиной к нотариусу, для того чтобы передать непосредственно в руки вдовы Кадоре причитающуюся ей сумму, действуя строго по правилам, то есть «без ведома нотариуса».
Обменявшись подписями, участники сделки вместе вышли из нотариальной конторы, однако Лу-Папе тотчас распрощался с «продавцом», ссылаясь на то, что ему надо навестить старого друга: на самом деле ему претило идти через весь город рядом с облаченной в траур женщиной и девочкой, бесслезное отчаяние которой было каким-то совсем не детским.
В тот же вечер, затворив все ставни и наглухо заперев дверь на засов, Лу-Папе с Уголеном устроили настоящий пир, празднуя успех.
На столе стояли две банки сардин в томатном соусе (открывая их, глухонемая изрядно порезалась), равиоли прямо от торговца колбасными изделиями и великолепная баранья нога. Все эти богатства Лу-Папе привез из Обани, поскольку столь дорогостоящие покупки нельзя совершать в деревне во избежание лишних разговоров. Кроме того, припасено было две запыленные бутылки: бережно откупоривая их, стараясь не встряхивать, чтобы не поднялся осадок, Лу-Папе спросил:
– Знаешь, что это за вино?
– Из винограда «жакез»?
– Да, причем из того самого, который мой отец посадил в Пастане.
– Ну и ну! – восхитился Уголен. – Значит, ему столько же лет, как и мне.
– Совершенно верно! В год твоего рождения мы оставили для тебя тридцать бутылок. Это вино мы пили в день твоего первого причастия. Остальные бутылки я храню к твоей свадьбе. Но сегодня праздник: Розмарины наши, и впереди, может быть, тебя ждет богатство.
– Наверняка! Итак, с чего начнем?
Они с улыбкой поглядывали друг на друга, гордые тем, что им по карману такие дорогие городские яства.
Лу-Папе очень медленно, как и подобает обращаться со старым вином, наполнял стаканы, и всякий раз, прежде чем пригубить черное вино с родных холмов, они чокались. Терпкий вкус вина приводил их в восторг.
Это почти священнодействие не сопровождалось разговорами: им доставляло удовольствие слышать в тишине ободряющий хруст хлеба с золотистой корочкой, а чтобы выразить переполнявшие их чувства, им было достаточно взглядов.
Однако после равиоли пришлось подождать, пока глухонемая подаст баранью ногу, которую она нанизала на вертел и подвесила над углями очага в самую последнюю минуту. Отрыжки, которыми они нарочно обменялись, свидетельствовали[42]
о том, что пища на высоте, затем Лу-Папе завел с племянником разговор на интересующую их обоих тему: