Тогда он нацарапал ей записку: «Ben bir esegim», «Я осел» по-турецки. Недавно она написала эту фразу на салфетке, когда он попросил научить его ругаться. В записку он завернул кусочек рахат-лукума – ее любимого, бледно-розового, с фисташками. Обычно она его ела, закатив от наслаждения глаза, и это очень его забавляло. Он привязал к записке нитку и перекинул ее через занавеску.
Рыдания прекратились – она читала записку. Потом он услышал хихиканье и ужасно обрадовался.
– Иди сюда, – позвала она, и это были самые сладостные звуки, какие он только слышал.
Он отодвинул занавеску и даже удивился своей черствости. Она была такая юная, с мокрыми волосами и опухшими от слез глазами. И очень красивая – ее смуглая кожа блестела, черные волосы плыли по воде словно водоросли. Он взял полотенце и обтер ей лицо, плечи, живот. Потом поднял ее на руки, и они вместе упали в постель, заливаясь слезами и говоря, какие они глупые, как жалеют о своих словах и что вообще не хотели обижать друг друга и больше никогда этого не сделают.
На следующее утро, когда она еще спала в его объятьях, он лежал, напряженно вслушиваясь в рокот «Спитфайров», пролетавших над домом, и впервые в жизни не был ему рад.
Он открыл ставни. В синем небе летела стая птиц. Перед ним лежала Александрия, покинутая, размолоченная, и ему стало страшно за нее. Никто не мог с уверенностью сказать, что останется от нее через месяц и даже через неделю. Все вокруг только и говорили, что о решающем ударе по врагу.
– Их там много? – Саба проснулась и наблюдала за ним.
– Много чего? – осторожно спросил он.
– Аэропланов.
– Нет, немного, – ответил он и подумал, как непривычно видеть самолеты, низко летящие над городом. Интересно, вдруг и их эскадрилье дадут новые машины? Сейчас их отчаянно не хватает.
– Ты обеспокоен?
– Нет. – Он колебался, понимая, что она будет долго вспоминать его слова. – Пожалуйста, не волнуйся за меня. Эти дни были просто волшебные. Прости, что вчера я чуть все не испортил. – Он закрыл ставни и лег к ней в постель.
– Саба, не надо! – Она рыдала, но почти беззвучно, лишь хватала воздух и всхлипывала, а ее глаза были полны отчаяния.
Уголком простыни он вытер ей слезы.
– Это была лучшая неделя в моей жизни, – сказал он и уткнулся лицом в ее волосы. Потом они любили друг друга, страстно, отчаянно, словно в последний раз.
Завтракали они на удивление спокойно, словно все страсти остались там, в той комнате. Они пришли в «Дилавар» и заказали кофе и круассаны. Саба крутила хлеб в руках и почти ничего не ела. Они условились встретиться между ее репетицией и «проклятым радио».
– Я уверен, что тебе все понравится, как только ты включишься в дело, – сказал он, проявив на этот раз потрясающую дипломатию. – Да и для армии это хорошая поддержка – повышает боевой дух.
– Надеюсь, – кротко согласилась она и посмотрела на часы. – Ну, мне пора. Я приеду сразу после окончания репетиции.
Перед уходом они попрощались с Измаилом, красивым парнишкой, который часто глядел на них из-за занавески, отделявшей кафе от кухни. Глядел голодным, откровенным взглядом. Как-то они разговорились с ним о войне, о Египте, и Измаил сказал, что они счастливые. Он до сих пор не может позволить себе жениться и живет с родителями.
После таких слов Саба и Дом переглянулись, довольные, что их принимают за супругов.
Они пожали Измаилу руку и вышли на залитую солнцем улицу. Потом Саба села в трамвай, и он тронулся, а Дом стоял на углу улицы и махал ей рукой. На остаток утра у него не было никаких планов, только ждать, когда она вернется. Каждый раз, когда она уезжала, он холодел от страха за нее.
Глава 29
Саба шла по приморскому проспекту Корниш, лавируя между торговцев сувенирами, и думала о Доме и всех гранях его личности. Она знала загорелого красавца, чье тело, хищное и нежное, доводило ее до исступления; знала глупого подростка, который распевал песни, сидя в ванне, и смешил ее до потери сил; знала заботливого мужчину, который приносил ей утром чай, ловко чистил апельсины и разламывал их на аккуратные дольки. Она знала умного Доминика, который высмеивал ее необразованность и заставлял думать, а сам часто погружался в какие-то свои непростые размышления, пугавшие ее. А еще был призрак, обитавший в шкафу, – он носил комбинезон, испачканный машинным маслом и кровью; он умел стрелять из пистолета – а разговаривать категорически не любил.
Доминик так до сих пор и не рассказал ей, как его сбили, и она терялась в догадках – то ли тогда же были сбиты и погибли его друзья, то ли он совершил какую-то непоправимую ошибку, не дававшую ему покоя. Иногда она думала, не пострадало ли его мужское самолюбие из-за того, что она видела его тогда в госпитале, в той ужасной палате. Определить было трудно. Когда их разговор касался этой темы, Дом сразу замыкался.