– Я судье звонил, думал, без меня проведут. Не провели, отложили. И теперь судья грозит принудительным приводом, если не приду.
– Ну, Пинкертон, ну, наворотил!.. – Сёмин снова вышел из-за стола, морщась, прошёл в угол кабинета к высокому двустворчатому сейфу, увенчанному такой же пирамидой папок, как и та, что высилась возле компьютера, повернул обратно. – Значит так: отмазать тебя от суда сейчас уже невозможно. Третий раз
– Её Еленой зовут. Еленой Ивановной.
– Да хоть Евлампией Илиодоровной, это уже неважно. Будешь на суде говорить – в подробности не впадай. На неудобные вопросы ответ один – «Не помню». И ещё: купи железнодорожный билет на вечер понедельника, ну, скажем, в Новороссийск, предъяви судье, заранее предупредив о вынужденном отъезде в командировку, чтоб тебя долго не мытарили. Отстреляешься, и на вокзал – сдавать билет. Всё понял? Деньги я тебе дам.
– У меня есть.
– Ничего, эти тоже не помешают.
Сёмин снова пересёк кабинет, громыхнул верхней дверцей сейфа и, покопавшись в нём, протянул Олегу конверт.
– Отчитаешься как за представительские. Да, ещё хотел спросить: ты всё там же, на Тимирязевской, в однокомнатной живёшь?
– Всё там же.
– Нехорошо. Пора обосноваться посолиднее. Женой не обзавёлся? Совсем плохо. Семейному в нашем деле легче.
Рябикин терпеливо кивал, потому что знал: у многодетного Сёмина (трое детей, и все мальчики!) это была любимая тема.
– Обещаю тебе выбить просторное жильё, поближе к центру, это сейчас не проблема – столько одиноких стариков каждый день мрёт, – но с условием: если женишься. И совсем было бы хорошо, чтоб супруга к моменту оформления оказалась на сносях. Согласись, пора и тебе поправлять нашу демографическую ситуацию, так ведь?!
Напутственно похлопывая Олега по спине, Сёмин проводил его мимо стола дежурного к вешалке, подождал, пока тот оденется, и, крепко встряхнув руку, сказал: «Ну, будь здоров! Звони!»
Выходя, Рябикин столкнулся в коридорном сумраке с женщиной в шляпке, давившей на кнопку вызова. У её ног что-то мельтешило, и Олег резко дёрнулся: ему показалось – вот ещё один пёс, норовящий вцепиться в ногу. Но откуда здесь пёс? Нет, конечно, это была болтавшаяся ниже женских колен модная сумка на длинном ремне.
– ЗдРаа-вствуйте! Проходи-и-те! – услышал он за спиной странно изменившийся, почти поющий голос вдруг повеселевшего Андрея Владленовича, не успевшего уйти в кабинет, и подумал: а не разбавляет ли его суровый наставник будни своей семейной жизни интрижками с такими вот экстравагантными агентессами?
И снова, как бывало в детстве, а потом повторялось в разные годы множество раз, он представил себе: по такому же длинному коридору шла его мать к двери, за которой ждал следователь, ведущий дело о то ли невольной, то ли умышленной её растрате в магазине, где она работала старшим кассиром; щёлкал за ней дверной замок, гас свет, и торопливые жадные руки раздевали её на казённом продавленном диване. Он, Олег, ненавидел этот мучительно возрождавшийся в его воображении потёртый казённый диван, на котором был зачат в благодарность за «спущенное на тормозах» и, в конце концов, закрытое уголовное дело.
Узнал же он об этом на Маросейке, в коммуналке на двенадцать семей, не только потому, что там все про всё знали. Сказала сестра (не сказала, а выкрикнула!), когда мать хлестала её полотенцем за ночную гулянку неизвестно с кем. «Зато ты известно с кем Олежку нагуляла! – кричала, захлёбываясь мстительными слезами, шестнадцатилетняя Катька. – Хоть бы алименты у его отца отсудила, он сейчас прокурором работает!..»
В холле одиннадцатого этажа, ожидая лифт, Олег простоял несколько томительных минут, потом спускался вниз, стиснутый толпой, вынесшей его на улицу, шёл по переходу к метро, ощущая головокружительный провал под ногами и бессильную злобу от невозможности что-либо изменить. Он сейчас ненавидел всех идущих рядом, ведь у них не было детдомовского детства, матери не стыдились смотреть на них, как стыдилась его мать всякий раз, вспоминая свой позор, подробно обсуждавшийся в их раздираемой спорадическими ссорами коммуналке.