Читаем Жаждущая земля. Три дня в августе полностью

А на дом легла тень — может, у Миндаугаса вправду руки в крови? Растила его, как других детей; любила вровень со всеми; дурному не учила; с пути истинного не сталкивала. А вдруг на нем все-таки грех? Говорят, грехи отцов падают на детей и на детей их детей. А грехи детей как?

Крейвенене заказала молебен за упокой души Миндаугаса. Похоронила его. Без могилы, без креста… Каждую осень приходит день поминовения усопших, и каждую осень мать не знает, где зажечь свечу. Каждую осень в этот день, впотьмах, чтоб не видела деревня и не осмеяла, она идет на опушку, втыкает свечу в трухлявый пень и зажигает ее. Набросив на плечи клетчатый платок, стоит она на коленях перед свечечкой, вслушиваясь в гул леса, и вспоминает все-все, что было и что есть, — ведет бесконечный разговор со старшим сыном, что явился на свет божий в муках и в муках с него ушел. И ее губы творят «Вечный упокой…».

Но глубоко-глубоко в сердце каждую осень снова загорается надежда — а вдруг?

— О господи…

Надо вставать, и Крейвенене опускает ноги с кровати, минутку сидит, сложив руки иа подоле сорочки (…кости-то будто ольшаные чурбачки звенели…), резко машет рукой перед глазами и, цепляясь за изножье кровати, медленно встает. Надевает через голову юбку, потом блузочку, обеими ладонями приглаживает волосы, повязывает платок. Солнце уже высоко, пора доить корову, готовить завтрак, а то вскоре весь дом будет на ногах. Распахивает окно — пусть войдет свежесть, утро раннее, мухи не налетят. И Шаруне не будет раскрываться. Пускай поспит девочка, ее дни… Открывает дверь в боковушку — Стяпонас храпит, свесив руку до самого пола, одетый со вчерашнего. Уши бы ему натаскать; мог жить как человек, а теперь колобродит. Самого любимого ребенка не стало, а этот… О господи, господи… Грехи отцов падают на детей…

Грехи отцов?

Крейвенене захлопывает дверь и тут же спохватывается — может, разбудила? Да ладно, хватит ему дрыхнуть. В сенях задевает ведро, едва не вылив помои, и думает в сердцах: сама не вынесешь, не сделаешь чего, не поставишь на место — никто не догадается, не додумается… Да и этот… совсем уж… Грехи отцов… Кыш! Отгоняет от крыльца разгуливающих кур, обводит взглядом двор. Воздух чистый, рябит, солнце уже шпарит вовсю, и Крейвенене, заморгав, прикрывает глаза ладонью. Дзинь-дзань, дзинь-дзань! Звенит под точилом коса, и Крейвенене идет на этот звук. Идет ссутулившись, сердито размахивая руками.

— Косишь, значит? — издали кричит она.

Крейвенас чикает косой по стеблям осоки. Махонькое болотце, да еще перерезанное вдвое мелиорационной канавой. Сена всего ничего.

— Косишь…

Марчюс только теперь расслышал, поворачивается к ней, не разгибая спины.

— Корове на подстилку…

Крейвенене облизывает пересохшие губы, берет с земли пучок росистой осоки, зло сжимает его и отбрасывает подальше.

— Вчера хотела сказать, да не успела. Не знаешь, наверно, что Антасе ноги протянула.

Крейвенене, прищурясь, смотрит на мужа; она должна видеть все-все: только тогда осознает, что настал час ее торжества.

— Какая… Антасе?

— Какая… Он еще спрашивает! Да та, из Дегимай. В земле уже!

Марчюс бросает короткий взгляд на лес, за которым приютилась деревня Дегимай, и снова глядит на свою жену — просто, как каждый божий день.

— А ты… вечно думаешь жить?

По спине Крейвенене пробегает холодок.

— Я… Почему я?..

— Все там будем, в земле.

И словно ветром слизнуло всю ее радость. Она опускает голову и смотрит на свои руки — сухие, костлявые, в синих жгутах жил. И на ногтях синева…

— Чего стоишь? — тихо, изменившимся голосом спрашивает она. — Мне такой сон снился… Косу бери… Ну, чего стоишь-то?

Марчюс берет с луга косу, зажимает обушок под мышкой и поворачивается лицом к лесу. Дзинь-дзань, дзинь-дзань… Медленно проводит точилом, и коса звенит сипло, будто надтреснутый колокол.


Муж Антасе, лесник, погиб в первые дни войны. Шел по опушке, нес на плече плуг — собирался опахивать картошку; на дороге застрекотал мотоцикл, остановился, и немец поднял автомат. Антасе похоронила мужа и осталась одна-одинешенька. Страшно стало в избенке, да еще в такое смутное время. Не раз собиралась податься к родителям, от которых два года до того муж привез ее в Дегимай, но каждый раз думала: что я там найду, и без меня у них тесно. И оставалась. Хоть бы сосед жил неподалеку, но ближайший хутор — за добрую версту: зови — не дозовешься.

— Запрусь вечером на два крюка, окна занавешу, а заснуть не могу. Зашуршит чего, я и трясусь, что осиновый лист. Думаешь, парни не знают? Идут мимо, напившись, кричат, еще камнем в крышу запустят. А то придет кто и в окошко — стук-стук… Пусти, мол, это я, пусти согреться-то… Помолчит и опять: пусти, жалко, что ли… А потом ругаться начнет, грозится дверь высадить. Так и жила: днем работала, а ночью дрожала. Потом, правда, притерпелась, да и лезть ко мне перестали — зубы обломали…

Рассказывала она об этом Марчюсу, но многим позднее. А началось все по нечаянности.

Рубили лес в стороне Дегимай. Осень выдалась промозглая, слякотная, в дождь даже у костра обедать не с руки.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже