Андрюс возвращается через сад, выведя коров на клеверище. Остро пахнет росистыми яблоками. Старые раскидистые деревья присели под тяжестью плодов, сгорбились, на земле валяются ветки. Не выдержали тяжести без подпорок и обломились, а то сорвал ветер или прохожий. Когда-то Маркаускас ухаживал за каждым деревом, собаку привязывал в саду, собирал падалицы: мелкие, с гнильцой — свиньям, которые побольше — на сушку, а самые красивые — на продажу. Ничто у него не пропадало зря. Вот был жук! Взять хотя бы пчел. Сколько выгоды имел. Выдастся погожий воскресный денек, гляди, он уже возле ульев с дымком. В одной рубашке, чуть ли не босиком. И хоть бы одна гадина его ужалила! А когда Андрюс нынче решил взять меду, его так изжалили эти «кулацкие насекомые», что неделю ходил с опухшей харей, на человека стал не похож. Пес его знает, никак день попался перед дождем. Но к пчелам больше подходить не стал. Чтоб их холера! Сдались они ему! Захочет меду, на базаре купит — денег прорва.
Андрюс срывает с ветки румяное полосатое яблоко, надкусывает — даже сок брызнул — и хрупает, чувствуя, как кислый яблочный дух освежает все тело. Потом набирает побольше яблок — самых румяных, с солнечной стороны, — принесет для Тересе.
Черный поросенок пашет пятачком захламленный соломой двор, в хлеву фыркают лошади.
«Такого еще не бывало. Кто-кто, а Тересе…»
Андрюс пожимает плечами, и, послонявшись по двору, уходит в дом. Кладет на стол яблоки и не знает, за что приняться. Садится, смотрит в окно. Глядит на часы, тикающие на стене. В другое утро уже чугуны кипели, а теперь… Коровы не доены, свиньям картошка не сварена. Надо бы из погреба принести — там еще немало прошлогодней. И дров надо бы принести. Но Андрюс сидит и ждет. Он не встает, не идет ни за картошкой, ни за дровами. Смотрит на ворота. Вот, кажется, и она идет. В ватнике, в клетчатом платке, бежит, запыхавшись, и еще издали кричит: «Ну и заспалась я сегодня!»
У гумна вихрится ветер, хватает с земли соломинки и бурые листья, свистит, раскачивает шаткую изгородь.
Андрюс глубоко вздыхает и сжимает кулаки. Руки костлявые и тяжелые. И сильные руки — он это знает, но с чего это они вдруг онемели, словно чужие стали.
Андрюс смотрит в окно. По двору и впрямь бежит Тересе. Тот же ватник, тот же платок.
«Тьфу! Дурак!» — Андрюс ругает себя, что дал волю мыслям. Встает, нахлобучивает фуражку. И вдруг свирепеет. Не могла вовремя прийти? Где это видано!.. Дребезжат старинные часы, вздрагивают всеми своими железными потрохами и принимаются отбивать время.
Она застывает на пороге, приваливается плечом к косяку и глазеет на него.
— Андрюс! — подбегает, утыкается ему в грудь. — Андрюс…
Она трясется, как осиновый лист, крепко вцепившись в отвороты Андрюсова пиджака. Андрюс берет ее за плечи, хочет оторвать от себя, но Тересе прячет лицо у него на груди, не дается.
— Андрюс, Андрюс…
— У тебя не все дома, Тересе? Что такое, отвечай?
Она плачет, плечи вздрагивают.
— Тересе… Ну, знаешь…
Андрюс усаживает Тересе и осматривается, словно ищет помощи. Слезы он ненавидит и не умеет утешать. Ребенку пригрозил бы ремнем. А тут…
— Ну кончай, будет…
— Приснилось… — шепчет Тересе. — Такой страшный сон приснился…
— Да ты и впрямь спятила…
— Такой сон… Ты не знаешь. Ты ничего не знаешь, Андрюс!
— Так говори.
— Будто… будто они тебя… увели и застрелили.
Андрюс смеется.
— Ты не смейся. Не смейся, Андрюс!..
— Прикажешь верить в сны?
Тересе поднимает глаза. Глаза большие, полные слез. И такие… Андрюс никогда не видел, чтоб ее глаза были такие — усталые, с набрякшими веками, синими кругами.
— Только из-за сна так?…
— Нет, нет, Андрюс… Мне снилось, но это не все… Ты не понимаешь, они могут прийти. Придут ночью… Может, даже сегодня… И как Аксомайтиса…
Стряхнув руки Тересе, Андрюс скручивает цигарку. Листок рвется, желтая табачная труха сыплется на пол. Он долго скручивает цигарку. Закуривает. Глубоко затягивается горьким дымом.
— Они придут, Андрюс. Ночью придут.
— Только не потому, что тебе снилось, — пытается он пошутить, но лишь мучительно кривит губы.
— Снилось… Сам ведь знаешь, что творится. Знаешь, и побереги себя, Андрюс.
Андрюс кашляет, подавившись дымом, словно не прожеванным куском, швыряет на пол цигарку, растирает каблуком. Встает, странно, как будто руки у него связаны, поводит плечами и говорит:
— Коровы не доены.
— Андрюс…
— Сброшу с садки сноп гороха, намолочу. Сваришь с мясом.
Выходит. Без стука закрывает дверь.
Тересе смотрит в пол, но видит пропасть, которая исподволь засасывает ее. Она долго так смотрит, пока голова не начинает кружиться и все тело не наклоняется вперед. Она едва сдерживается, чтоб не упасть, — такой скользкий бережок пропасти, на котором она сидит, сложа руки на подоле.
На гумне бухает цеп.
Она берет подойник.
Пробил час, и Андрюс убедился, что Тересе не зря тогда боялась. Известное дело — бабье сердце. Чует. Особенно беду.