Очкастый бацнул по столу ладонью — громко, как вальком, встал и не спеша наклонился к Андрюсу:
— Что ты сказал? А ну-ка повтори!
Скринска вскочил, замахал руками:
— Может, и правда у него волок-то… Андрюс ведь… Не будь контра, Андрюс! Ты слышишь, я тебе в глаза говорю, не важно, что мы приятелями были. Не будь контра!
— А чего он задирается, — буркнул Андрюс.
Очкастый бегал по избе, топая сапогами, и бесился:
— Вот что! Если до пятнадцатого не вывезешь леса, я тебе припомню! За саботаж знаешь что бывает!
И ушли. Скринска в воротах остановился.
— Чего не женишься, а?
— Не это в голове.
— Зябко одному. А я — уже. Будешь в городе — захаживай. Супружницу покажу. Не баба — огонь. Женись, Андрюс. Как это так… Одному — не с руки…
— Не это в голове, говорю…
— Да не дури ты! Поутихнет время, иначе заживем, а ребятня уже во какая будет. Женись, нечего ждать.
— Да не это…
— Вот заладил!.. Бывай!
Андрюс постоял во дворе, проводил взглядом мужчин, гуськом удаляющихся по белому полю, и от души пожалел их. Холера, собачья жизнь у этих истребителей… Днем и ночью топаешь по сугробам и не знаешь, за которым кустом бандиты сидят. Пульнут, свалят с копыт, и хоть бы тебя кто добрым словом помянул!
Выкатывает из дровяного сарая колоду, приносит бревнышко и принимается тукать топором. Березовое полено твердое, крученое, звонкое. Топор поблескивает на солнце, удары глухи, словно по древесному грибу. Он снимает варежки, расстегивает полушубок и все тук да тук… Опустился на колено у волока, померил, отчертил ногтем, отпилил ножовкой и снова меряет, снова тукает топором.
Ко всяким поделкам Андрюса сызмальства тянет. Зимой салазки, летом тележку, бывало, для себя сам сладит. Да так сладит, что другие дети слюнки пускали. А то посопит, забившись в угол, и вот вам — нож, складной; кладешь на черенок соломинку, — чах! — и отрубил лезвием. Долгими зимними вечерами сколько столовых ножей для Маркаускене смастерил! Лезвие из обломка косы или пилы, черенок — кленовый, до блеска отделанный стеклышком, да еще раскаленной проволокой узорчик нанесен. Не одну скамью сбил и сломанную педаль прялки вырезал — да не просто, а с завитушками. Плевать ему на то, что хозяйка хвалит, подбрасывает кусок повкусней, а Маркаускас, вернувшись с базара, сует лит-другой на табак. Главное, он чувствовал свое превосходство над хозяином — а ну-ка попробуй ты так сделать! И еще — сам видел свою сноровку, а когда кругом говорили: «Ого, Андрюс!» — с притворным равнодушием отвечал: «Мне только подавай…» И сам уже верил: была бы охота, даже коляску бы соорудил.
Тукает Андрюс топориком, тешет. Сухое березовое, полено пахнет весной и ветром.
С ведром в руке идет, стуча башмаками, Тересе. Располнела, раздалась, идет осторожно, как по льду. Не остановится, не взглянет. Ей все равно как будто. И Андрюсу все равно, он тоже не видит Тересе. Давно уже так. Давно он хотел ей сказать: «Да не путайся ты под ногами! Мне ты не нужна…» В тот осенний день, когда он избил Тересе, она встала, ушла в свою избенку и больше не показалась. Андрюс сам варил для свиней картошку, сам таскал ведра с кормом, вываливал в корыта и лупил палкой изголодавшихся свиней, ругался, кричал. Упросил Скауджювене коров подоить. День, другой. Неделю, другую. Хотел уже взять винтовку да перестрелять всю животину — до того опостылела эта морока. Но как-то явилась притихшая и оробевшая Тересе, взяла из сеней подойник — и в хлев. Хоть бы слово сказала! Подоила коров, молоко процедила, задала свиньям корм и, так и не открыв рта, домой. Каждый день так. И Андрюс молчал. Буравил взглядом девушку и шипел, стиснув кулаки. На кончике языка висело: «Не путайся под ногами!», но как тут скажешь! Хоть плачь, баба в доме нужна. И Андрюс тоже играл в молчанку. Но как-то не выдержал, остановил ее посреди двора.
— Кто?
Тересе подняла на Андрюса серые и красивые глаза. Когда-то он смотрел в них как в колодец, и глаза блестели, полные до краев любовью.
— Кто?! — Теперь они приводили его в ярость; самой малости не хватает, и он убьет Тересе.
— Кто он, отвечай!
Губы Тересе дернулись. Она опустила голову и тут же подняла, но теперь глядела уже на чернеющую вдали пашню.
— От кого пухнешь, спрашиваю?
Тересе страдальчески посмотрела на Андрюса, покачала головой и, шагнув в сторону, обошла его, словно столб.
Вечером, как только Тересе исчезла за воротами, Андрюс накинул на плечо винтовку и бросился за ней. Добежал до ольшаника, залез в чащу. Стоял в кустах, не спуская глаз с избенки. Завывал холодный ветер, коченели руки, а он ждал, лелеял в сердце месть этому… кому-то… Должен же он прийти! Появится не сегодня, так завтра, и Андрюс… Задрожали руки, крепко сжимавшие винтовку, жаркая слюна обожгла горло. Но вот погас в окошке огонек, затихла, забылась сном деревня, и Андрюс поплелся обратно. На другой вечер тоже торчал до полуночи в ольшанике, разжигая себя горькими мыслями. Но спокойствия избенки не нарушил никто. Много долгих холодных ночей простоял он, до боли в глазах вглядываясь в избенку.